Она вошла, встала в позу, провозгласила писклявым голосом:
— Граждане хорошие, я спою старинную песню про любовь, не за копеечку, а с надеждой, что вас услаждаю, мне радость от этого, а если кто захочет подарочек дать, спасибо великое…
И она запела:
Ах, я стала усердно молиться
С тех пор, как узнала тебя,
К тебе мое сердце стремится,
Не знаю, как жить без тебя!
Любовь мою ты презираешь,
Не хочешь смотреть на меня.
Но если полюбишь другую,
То погублю я себя…
Она пела и почти плакала, но тут пришли билетные контролеры, прервали вдохновенное пение и на первой же остановке вытолкали безбилетников Карюхина и плачущую певицу из вагона.
На платформе она утерла лицо от слез, высморкалась, сказала, вздохнув:
— Давай знакомиться… Меня Варвара зовут.
— Еще чего! — возмутился Карюхин. Какая еще Варвара, когда на свете существует одна только Варвара-пухлощекая, а других нет и быть не может. — Еще чего! — повторил он.
— А тебя как?
— Не все ли равно? Отстань!
— Чего злишься? Не надо.
— Ты крокодила, а не Варвара.
— Крокодила, — согласилась она, смеясь, — угадал. А я знаю, ты на помойке живешь. В городе лучше. Я в пустом доме, как барыня. Снесут скоро, а пока — живи не тужи. В городе-то лучше, хочешь отведу?
Он смерил ее презрительным взглядом, махнул рукой, отошел подальше в конец платформы и стоял там, сердясь, дожидаясь другой электрички. И когда электричка, наконец, пришла, он ловко протиснулся в приоткрытую дверь, увидел, что самозваная Варвара не успела влезть в вагон, мстительно крякнул и до самого Перещепина ехал оскорбленный: жердь без задницы, курица общипанная! Ужасно не понравилась ему эта баба с дорогим таким для него именем.
В городе у него было постоянное хорошее место не на рынке, а у ограды, снаружи, где и милиция не трогала, и охранники не приставали, требуя дани за место. Рядом с ним обычно сидел такой же бомж, как и Карюхин, Ефим, но, наверное, врал, потому что лицом был совсем не русский, с чернотой, торговал он старыми книжками и про каждую имел свое понятие. Книги он находил в мусорных контейнерах во дворах. Водку не пил, сигарет не курил, ничего о себе не рассказывал, не жаловался на жизнь, а если о чем и сокрушался, то о том, как беспечны стали люди, если выбрасывают на помойки целые библиотеки. Таинственный, печальный человек, который заходил иногда к продавцу сухофруктами таджику Абдулле и разговаривал с ним на его языке. Абдулла почтительно здоровался с ним, называя «усисель». Карюхин спросил как-то Ефима:
— Вы что, жили там?
Обращаться к этому человеку, как ко всем, на «ты», он не мог, робел.
— Жил, — ответил Ефим.
Ефим был из городских бомжей, совсем другого племени, чем те, кто обитали на свалке. Городские бездомные ютились в заброшенных домах, в подвалах, в канализационных люках, в залах ожидания на вокзалах и отличались тем, что были посноровистей, пооборотистей, чем другие их собратья. Или это только казалось так Карюхину, он ведь и сам побывал в их шкуре, когда несколько месяцев прожил в Найденовске на трубах теплоцентрали. Тут и женщин было больше, спившихся, прилепившихся к случайным мужикам с рабской покорностью.
Но кроме городских бомжей были еще сельские, которые роились возле дачных поселков, после того как дачники разъезжались, оставляя на долгую осень и холодную зиму свои дома. Среди них тоже пожил Карюхин, но недолго и несчастливо: попал в милицейскую облаву и едва ноги унес.
Есть еще бомжи-путешественники, они нигде не останавливаются, мчатся в неведомые края, перебираясь с поезда на поезд, с электрички на электричку. Здесь больше молодежи, подростков, шумных, нахальных, которым все трынь-трава. И с ними пробарахтался Карюхин несколько недель.
А существуют еще лесные волки, отшельники, ютятся они в лесных чащах, подобно Толеньке — светлая ему память!
Всего нагляделся Карюхин, сколько же их, бездомных, болтается по стране — тысячи, миллионы?
Есть еще одно страшное, безжалостное племя парней и девчонок-наркоманов, которые устраивают набеги на других бездомных, отнимая у них последние гроши. Вот от них и получил однажды Карюхин незаживающую, гниющую ножевую рану в бедро, которая с тех пор постоянно дает о себе знать, особенно в дождливую погоду…
Удачно продав кое-что из своего барахла, Карюхин возвращался с рынка в хорошем настроении потому еще, что помог разгрузить машину с мороженой рыбой, за что хозяин палатки угостил его стаканом водки. Дома с сознанием, что хорошо потрудился и теперь может спокойно отдохнуть, Карюхин сидел у скрипучей дверцы, глядя на буйство пернатых, взлетающих над свалкой и стремительно падающих за добычей. Вороны гоняли соперников, хрипло кричали, как на деревенском кладбище. Еще недавно эти крики тревожили Карюхина, теребя его совесть напоминанием, что ушел он из родного гнезда, не поклонившись материнской могиле, но теперь он привык к этим вороньим воплям, и не тоску уже они у него вызывали, а странное ощущение, будто это все старые его знакомцы, которые прилетели сюда за ним для того, чтобы он не забывал свой вороний край. Одна ворона сидела на сосне и орала, вытягивая голову, долго и бестолково, но никто на ее крик не отзывался.
Расползшиеся утром кто куда люди возвращались и кучковались у оврага, где разводили костер возле сосны, погружаясь в воспоминания и размышления, в глубокомысленные беседы до темноты. Главным другом и товарищем, объединявшим их, была известная бодрящая жидкость. Кто водку пил, кто самогонку притаскивал откуда-то, а кто и спасительный аптечный пузырек настойки боярышника, от которого душа наслаждалась еще длительнее.
Как всегда, разговор начинал Варфоломеев со своей излюбленной идеей создать партию бомжей, расплодившихся по всей стране. А создав партию, можно громогласно заявить о своих правах и требовать их соблюдения. Эта мысль развивалась и поддерживалась всеми тем горячей, чем больше граммов выпито. Правда, спор часто шел о том, кого же избрать председателем партии, потому что каждый ратовал за свою кандидатуру, но все же чаще всего приходили к мнению, что возглавить партию должен Илья Варфоломеев как наиболее сообразительный и принципиальный гражданин.
Илья Варфоломеев был неизвестный мужик, о себе ничего не рассказывал и других не расспрашивал, возраста был между сорока и сорока пятью, каждый день приносил из Перещепина газеты, вырезал какие-то статьи, вешал их на веревке, закрепляя бельевыми прищепками. Для чего они тут висели, неизвестно, потому что никто их не читал, да и сам он тоже никогда не перечитывал. Висели, выгорали на солнце, мокли под дождем, и, когда превращались в бумажные лохмотья, Варфоломеев срывал их, но не выкидывал, а складывал стопочкой и прятал в своей будке.
На свалке он как-то нашел старую помятую гармонь, которая не издавала ни звука, привел ее в божеский вид и однажды поразил всех тем, что сыграл неизвестную музыку. Оказалось — эта музыка называлась «Танец маленьких лебедей». Музыке он никогда не учился, она жила в нем, он, оказывается, имел такую память, что запоминал все, что слышал по радио. Транзистор у него был, тут же нашел, исправил и слушал, особенно по ночам, всякие музыкальные концерты.
С гармонью Варфоломеев стал ездить в Перещепино, устраивался возле рынка, ублажая своим искусством публику, которая благодарила его, оставляя в картонной коробке у его ног рубли. С тех пор, как появилась гармонь, Варфоломеев преобразился. Уходя в город, менял обычную грязную одежду на узкие синие джинсы, к белой рубашке приспособил галстук-бабочку и выглядел как настоящий артист. Для пущей важности даже смастерил подставку для нот, и ноты раздобыл, клал их на эту подставку, хотя не знал ни одного нотного знака. Но так было солиднее и уважительнее. Вечером он снимал выходную одежду и галстук-бабочку, переодевался в старое барахло и отдавался тому сладостному занятию, которое предвкушал с утра: откупоривал водку, сначала выпивал один, а потом уже шел в компанию к костру. Он был богат, музыкальных денег хватало не на одну бутылку, любил угощать всех, угощал, пил и мрачнел, уходя в себя, а если вступал в разговор, то о чем бы ни шла речь, спорил, не замечая, что постоянно противоречит сам себе. Становился злым, нетерпимым и обмякал, только когда появлялся Миша Воронин, бывший детдомовец, который, выйдя из детдома и получив квартиру, тут же лишился ее, подарив объявившимся вдруг отцу и матери, которых никогда не знал и не видел. Миша иногда приносил из города конфеты-ириски «Ледокол», угощал всех. Работал он грузчиком на конфетной фабрике «Миллер и Ко», ночевал обычно где-нибудь в подвале, а иногда и здесь, на свалке. Он не пил, грустно слушал пьяные разговоры.