— Горпына, надраивай шею дюжее, — подсказывали встревоженно из зала, приподнимаясь на местах. — К палубе башку пригинай.
— Бесхлебный, ногу, хад! Подножку нельзя!
Сзади повскакали, забирались стоя на скамьи; их, раздраженно матерясь, тянули вниз. Давнула человечья волна так, что Шелехову пришлось поневоле взять кудрявую за локти и бережно прижать к себе. Матросы обожали борьбу до остервенения. Самые горячие ярились:
— Небель уберите к ляду, эх!
Кто‑то слазил на сцену, вихрем смел оттуда все убогое убранство Горпынина жилья. Половицы стонали. Сирота сумела скинуть Бесхлебного на пол, давила теперь коленом, ворочала с боку на бок, тщась уложить боцмана на спину. Шелехов шепнул в теплое ушко:
— Вы извините… так толкают, что…
Она оглянулась, вся, как ребенок, лежа у него в руках. Показала веселые зубки:
— Нам ничего.
Неуловимый миг — и Горпына в бессильной ярости билась на полу, распятая на обе лопатки. Сторонники Бесхлебного разразились ладошным хлестаньем, криками «браво», горпынинцы орали: «неправильно»… Бесхлебный победоносно склабился и утирал пот.
Горпына разъяренно и сконфуженно оправдывалась:
— В этих же чертовых юбках никакой мочи нет… где же, братцы, равенство! Я вам сичас насчет силы другой фокус покажу, чище, чем в цирке. Эй, Опанасенко, там за дверью кирпичи есть, а ну, тащи!
Кудрявая головка, покоясь на груди Шелехова, заискрилась на него благодарными глазками:
— Очень интересная драма.
— Вам нравится?
Шелехов посылал ей ласкающие улыбки. Кто она? Откуда у нее такая странная принужденность? Пытливо искоса скользнул взглядом по ее лицу. Но набухшие, по — детски расползшиеся от любопытства губки, по — детски хлопающие смешливые ресницы успокоили его. Мещаночка из порта. Он вкрадчиво гладил ее голые локотки. Он оставался теперь в этой потной толкучей давке только ради нее одной.
В темноте ночи прячущиеся кусты казались влажными, буйно произрастающими, покрывающими землю таинственной глухотой. Уйти туда вот с ней, безмолвствуя, блаженно ломая друг другу руки… Разве нельзя однажды забыть, в каком городе и на какой земле живешь и что зовут прапорщиком Шелеховым, и делать так, как будто ничего не сыщется, ничего не спросится?
«А Жека?..»
Горпына меж тем сдернула с головы соломенный начес, оказавшись ражим молодцом, стриженным под бобрик, и потрясала над собой кирпичом.
— От, хлядите, хлопцы, без обману об голую башку. Как у цирке.
Кирпич, шмякнувшись о Горпынину маковицу, кусками разлетелся по полу.
— Ишшо!
Второй оказался упорнее. Матрос долбанул себя еще два раза по голове, но кирпич не разлетался. Матрос перевел дух, посмотрел на кирпич, зажмурившись, долбанул себя со злобой еще раз, изо всех сил.
— Нипочем! — злорадно подгогатывали со скамеек.
Матрос дышал тяжело. Вероятно, от дикой, несусветной боли ему хотелось бросить все и бежать, но такое позорное отступление было страшнее боли. Он, не глядя, размахнулся кирпичом и, ахнув, ударил себя по черепу уже с последним, озверелым отчаянием. Кирпич на этот раз с гулом лопнул пополам. Матрос оседал, обеспамятев, на пол, по лицу его катились слезы…
— Бис! — неистовствовали на скамьях.
Нет, Жеки это не касалось, она жила в неимоверно далеком, почти заоблачном мире…
Занавес опускался.
Когда через двери вынесло вместе с толпой в ночь, совершенно темную и безветренную, Шелехов прижал к себе соседку за локоть и трепетно попросил:
— Идемте прогуляемся, а?
Она нерешительно оглянулась, как бы с беспокойством высматривая кого‑то, но все‑таки пошла. Опять под кустами поборматывали гармошки, взрывался порой щекотный девий смех, с привизгом и задыханьем, словно там боролись.
— Скажите, вы Любякина Пашу, Павла Иваныча, знаете? Они в вашей местности тоже служат.
— Любякина знаю.
— А почему их нет?
— Право, не могу сказать. А вы что, знакомы?
Спутница рассыпала грудной хохоток, кланяясь, повисая у него на руке; ей было весело, баловливо.
— А вы на самделе офицер или только одежду надели для праздника!
, — То есть как надел?
— Конечно же, теперь, после свободы, всем можно. У меня есть минер знакомый с «Воли», Васей зовут, он завсегда в праздники белую тужурку надевает, как офицер.
— Нет, в самом деле офицер.
— Ну да! — недоверчиво прыснула спутница. — А чего же вы без барышни?
— А вы?
— Мы не барышня, мы с порту!
Но видно было — лестно ей, что настоящий офицер, приосанилась, оборвала вдруг никчемушный свой хохоток. Шелехов вкрадчиво обнял ее за талию, — так, что под ладонью, сквозь шелковистый шарф, теплым цыпленком ощутилась грудь, ворковал:
— Нет, вы мне очень нравитесь, очень. Как вас зовут?
— Нас? Таней.
Из рощи зашли уже на бугор, за которым ветрами пошумливала степь. Над степью, снеговыми плывучими сугробами, заваливая луну, густо половодили облака. Местность стала неузнаваемой, заунывной, — может быть, переместилась сюда с иного материка. Шелехов нащупал ногой камень, опустился на него. Невылитый, из подземелья донесенный сюда огонь жег…
— Посидим, Таня, и вы утомились, наверно, стоять.
Девушка вдруг сухо насторожилась, отдергивая руку:
— Да нет, еще платье измараешь… Ну, чего, правда, в самую темень забрались!..
Все‑таки притянул кое‑как к себе. Нежно глядя и водя губами по черствым пальчикам. Своими глазами нашел ее глаза, сторожкие, почти враждебные, таинственноночные. Таня сидела прямо, боязливая, вот — вот готовая вскочить… Нет, его только что выучили, как надо сметь! Да он и не мог уже отпустить ее, ноги сами подкашивались, словно из него была выпита вся кровь, изможденный стон непроизвольно вытек из горла…
— Жека, — позвал он.
Таня ладошками отчаянно отталкивалась:
— Что за новости сезона! Примите руки!
Луна дико вылетела из облаков. Землю объял ее свет, роковой, бесноватый. Море поднималось чудным шумом, плескало отрадной влагой в сухие, неутоленные губы земли. Кудрявая лежала щекой на камне, тоненько похлипывала:
— Паша, Пашенька, где ты?..
Шелехов бесчувственно гладил ей волосы.
— Милая, родная моя… — повторял он. — Ну, успокойтесь! Теперь будем видеться часто — часто… — хоть самому хотелось уйти потихоньку и больше не видеть ее никогда.
Девушка поплакала и начала пудриться из бумажного сверточка. Шелехов взял ее под руку, угрюмую, повел вниз, к клубу. Молчать все‑таки было тяжело, спросил первое подвернувшееся:
— Вы где живете?
— Да — а… насвинничают сначала, а потом… где живете…
И опять затряслась неутешно.
Шелехов испытал приятную легкость освобождения, когда около дверей клуба она отбросила его руку и потерялась в толпе. Тут же Маркуша подобрался откуда‑то, знающе подсмеивался:
— Зря вы ее зацепили, не пройдет. Жених около нее год вьется, и то ничего…
— Какой жених?
— Да Панька Любякин, качинский.
В самом деле, в промельке толпы почудилось: Таня под руку с Любякиным и как будто бурно, навзрыд нашептывала матросу на ухо. Шелехов отступил в темноту, чтобы его не увидели, и вдруг защемило пакостно, опасливо… Кто же знал, что она девушка, да вдобавок еще невеста! Поскорее бы сгинуть от всех в каюту, прилечь, развернуть под лампой книжку «Морского сборника»…
Он поднялся на прибрежную дорогу. Сзади, в рощице, испуганно и разноголосо загалдели. Луна пропала, в лицо толкнул срывистый ветер. В черной яме неба пролетел щемящий металлический визг, оборвавшийся где‑то над степью. И тотчас беззвучная, валящая с ног силовая волна прошла по земле, и зашипели кусты, и сами покатились камни; следом рухнул осатанелый ветер, захлестнул человека с головой, забил ему рот; надо было лечь грудью на каменную тумбу и вцепиться в нее руками, чтобы не взвило, не понесло, как пук соломы воющим морем.
Матросы топали мимо, в бурю, задыхаясь.
К — Ого — го — го!.. Штормяга…
Потерянные девчоночьи голоса подвизгивали тут и там: