Сознание включенности в жизнь, пусть и в высшей степени трагическую, приводит Баркову к новому «мы» в ее поэзии. Это не «чевенгуровское» «я — мы» из сборника «Женщина», за которым мечта о вселенском братстве («Отдаю я любовь человечеству свободной Земли и Марса»). Это не дьявольски двоящееся «мы» из ее поэзии второй половины 20-х годов. Теперь Баркова уравнивает «мы» с образом бунтующего поколения, прошедшего самые драматические испытания века. Вспомним, пожалуй, наиболее известное ее стихотворение «Герои нашего времени»:
Героям нашего времени
Не двадцать, не тридцать лет.
Тем не выдержать нашего бремени,
Нет!
Мы герои, веку ровесники,
Совпадают у нас шаги.
Мы и жертвы, и провозвестники,
Отзвук его мы находим и в стихах из гулаговского архива, даже если в них и нет столь отчетливо заявленного «мы». Вот одно из них:
Если взрыв гремит или выстрел,
Не пугайся, иди вперед.
Если сыплются яркие искры.
Ни одна тебя не зажжет.
Если станет внезапно тихо
И не слышны минут шаги,
Это самое страшное лихо,
Берегись, без оглядки беги.
Самое страшное — впасть в неподвижность, в состояние духовной апатии, когда мир перестает видеть в тебе бунтаря, Личность. Лучшие стихи Барковой 50-х годов — о бесконечности бунта, а потому — о бесконечности жизни, любви, человека.
С такой концептуальной направленностью связаны и отчетливые структурные изменения в ее поэзии. Стихи Барковой все в большей мере начинают быть открытыми для повествовательно-эпической, романной стихии. Происходит поворот к классическим традициям русской литературы: к Пушкину, Некрасову, Тютчеву. И конечно, в поэтическом творчестве Барковой абезевской поры отзывается всегда близкий ей Достоевский. Отзывается усилением философского начала, включением в поэзию прозы. В конце концов этот синтез становится знаком высочайшей ценности индивидуального существования, неутоленности души человека.
К сожалению, границы вступительной статьи не позволяют подробно раскрыть выдвинутые тезисы. Для этого нужна специальная работа. И она рано или поздно появится, ведь материал для этого богатейший.
4
До получения архива А. Барковой нам только приходилось слышать о ее крамольной прозе, которая во многом послужила причиной третьего ареста писательницы в ноябре 1957 года. Теперь мы имеем возможность увидеть эти «вещдоки» своими глазами.
Можно понять, почему следователи в самый, казалось бы, пик хрущевской оттепели сочли прозаические произведения Барковой главной уликой ее «преступления»: в своих повестях и рассказах 1957 года она открыто выступает против социального лицемерия, царящего в советском обществе, не стесняясь, говорит об агрессивной тупости первых лиц государства, зло высмеивает международную политику СССР и т. д.
Литературные эксперты в лице кандидата философских наук, члена Союза писателей СССР, журналиста из города Ворошиловграда, основательно потрудившись, исполнили свою работу «применительно к подлости» и вынесли приговор: рукописные материалы А. Барковой имеют антисоветский характер, чернят советскую действительность и своим острием направлены против социалистического строя.
Однако было бы упрощением сводить прозу Барковой к хлесткой публицистике, к политическому фельетону. Вытянуть из произведений несколько актуальных публицистических пассажей, уличить задним числом критиков в штатском в агрессивной советскости сегодня нетрудно. Важнее показать, что проза Барковой, как и поэзия, имеет весьма серьезное художественно-философское основание, что и определяет ее истинную цену.
Прозаические произведения Барковой, несомненно, сопоставимы с литературой антиутопического характера, которая связана в двадцатом веке с именами Е. Замятина, О. Хаксли, Дж. Оруэлла и др. В повестях «Как делается луна», «Восемь глав безумия», «Освобождение Гынгуании» писательница заглядывает в будущее, отнюдь не сулящее человечеству счастья.
Каждая из повестей представляет собой картину неотвратимого движения человеческого общества к гибели. Однако в отличие от классических антиутопий нашего века Баркова в своих прозаических произведениях максимально сокращает расстояние между настоящим и будущим. Писательница склонна думать, что временной резерв стабильности у человечества кончился. Не какое-то отдаленное будущее, а именно сегодняшняя окружающая жизнь заключает в себе смертоносную опасность для всех и каждого.
Эпиграфом к повестям и рассказам Барковой могли бы стать ее размышления: «Мир сорвался с орбиты и с оглушительным свистом летит в пропасть бесконечности уже с первой мировой войны. Гуманизм оплеван, осмеян, гуманизм „не выдержал“. Новая социалистическая вера и надежда (марксизм, „научный социализм“) засмердили и разложились очень быстро. В так называемом „буржуазном демократ<ическом> строе“ о „широкой“ демократии тоже хорошего ничего не скажешь. Ну, более сносно, более свободно, лишь для отдельного человека. А так, в общем, истрепанные лоскуты робеспьеровского голубого кафтана, истертые клочки жан-жаковского „Общ<ественного> договора“. Вздор. Галиматья. <…>
В чем же спасение? Христианство? <…> Тоже одряхлело, тоже скомпрометировано и запятнано, не отчистишь, не исправишь, Логический вывод: гибель мира (всей планеты), или всех существующих культур, или почти всего человечества» (Записные книжки, 25 января 1957 г.). В прозе Барковой эти идеи предстают в резко драматическом плане. Причем имеется в виду сама форма художественных произведений, их акцентированный интеллектуально-диалогический характер.
Остановимся подробней на повести «Восемь глав безумия», где черты барковской прозы проявились с наибольшей рельефностью.
Это произведение можно отнести к своеобразной антимистерии. Основными действующими лицами здесь являются героиня (своеобразное alter ego автора) и дьявол в образе пенсионера-рыболова. Князь тьмы, Мефистофель, с трудом узнается под этой личиной, разве что выдают глаза — «черт его знает, какого они цвета: неопределенного, не огненные, не ледяные, а просто настойчивые, неподвижные, какие-то немые». Так с первых страниц повести Барковой возникает мотив опрощения дьявола, хорошо известный нам по гениальному роману Достоевского «Братья Карамазовы» (вспомним нахальство джентльмена из главы «Черт. Кошмар Ивана Федоровича», мечтающего о том, чтобы окончательно, безвозвратно воплотиться в какую-нибудь семипудовую купчиху и поверить во все, во что верит она).
Глубинная подоплека барковского варианта мотива опрощения черта раскрывается в сценах «за водочкой», составляющих центральную часть повести.
Ситуация носит явно пародийный оттенок. Скучающий черт — пенсионер, уединившийся в глухом углу советской державы, пытается развлечь себя беседами со вчерашней арестанткой. И примечательно то, что активной стороной в данном общении является не князь тьмы, а героиня. Именно она пытается разговорить черта, ставя перед ним тревожные вопросы, делясь самыми заветными желаниями.
Бывшая арестантка мечтает проникнуть в тайну нелепицы. «Не может быть, — восклицает она, — что нелепица — просто нелепица. Убеждена, что она служит каким-то неведомым для нас планам в мироздании и в человеческой истории». А что же черт-рыболов? Да неинтересно ему все это слушать. Неинтересно потому, что он из разочарованных, обиженных и… побежденных. Победил его новый великий страшный дух, имя которому человеческая пошлость.