— Керосином баловаться решили, — сказал Рябченко, вздыхая. — Печеным хлебцем колхоз угостить.
Председатель стал расстегивать на брюках сыромятный ремень, чтобы скрутить пленнику руки.
— Ты, мерзавец, откуда?
Парень дернулся назад.
— Не смейте трогать! — сказал он, картавя. — Ниоткуда я.
Нагнувшийся было за двустволкой Рябченко быстро обернулся на голос.
— Ой ли, — сказал удивленно, — так уж ниоткуда? Ах, сиротиночка!..
Он зажег спичку и, прикрывая култышкой, поднес рвущееся пламя к лицу паренька.
— Узнаешь, что ли? — спросил председатель.
Рябченко засмеялся и бросил спичку в лужу.
— Вырос, конечно, — сказал он негромко, — а как был рябеньким, так и остался. И картавит по-прежнему. Полосухинский Гришка на побывку приехал!. Амбар-то был ихний.
Поджигателя повели, толкая в спину. Он покорно шлепал по лужам остроносыми калошками.
Председатель поставил лестницу и осмотрел печати. Потускневший сургуч раскачивался на нетронутых нитках.
— Товарищ Рябченко, — сказал он сверху торжественным тоном. — Этот факт как примерный будет представлен в край. Так и напишем: «Сторож Рябченко, пятидесяти шести лет, героически защитил два амбара».
Рябченко вытер стволы рукавом и задумался.
— А я так полагаю, что амбаров не два, а шестнадцать, — заметил он рассудительно.
— Как шестнадцать?
— А так выходит… Урожай проектировали восемь центнеров с га, теперь помножь два амбара на восемь центнеров… Дважды восемь — шестнадцать. Шестнадцать амбаров. Вот и вся арифметика.
Он подоткнул двустволку под мышку и, не ожидая ответа, покашливая, пошел вдоль амбаров.
1933
Васса
Васса и Люба вымачивали в охре сеть, когда к котлу подошел Давыдка Безуглый. Нахальный и красивый парень был пьян. Новая куртка его висела на одном плече. Смола и грязь отпечатались на желтой шелковой рубахе, разодранной от горла до пояса.
— Га, вдовья рота! — закричал Давыдка, обрадовавшись. — А на что вам, бабам, волокуша? Своих подолов не хватает?
— Уйди, Давыдка, — сказала Васса, не оборачиваясь.
Но парень уже присел на бревно и, подтягивая голенища, подмигивал Любке.
— Молчи, бригадир, — сказал он, посмеиваясь. — Я не к тебе, я к Любовь Михайловне… Глядите, девки, какие сапоги.
Он вытянул ноги, любуясь свежей, чистой кожей болотных сапог и ремнями, туго перехлестывающими ногу.
В самом деле обнова была на редкость удачна. Васса, не удержавшись, взглянула на сапоги и вздохнула.
— Сколько?
— Пятьсот, — соврал Давыдка привычно. — А что?
— Ничто… Откуда у людей деньги только берутся?
— Меня рыба любит, — сказал Давыдка важничая. — Особенно сула[83]. Так любит, аж душит… Придешь, Люба, сегодня к парому? — закончил он неожиданно.
Семнадцатилетняя, не по летам рослая Любка испуганно подобрала ноги. Парень давно и нравился ей и пугал несусветным пьяным нахальством.
— Не знаю, — ответила она нерешительно.
Но Васса быстро вскочила на ноги.
Худое и темное лицо ее, точно вычеканенное мелкими оспинками, побледнело от злости.
— Уйди, бога ради! — закричала она, размахивая обрывком рыжей сети. — Уйди, баран курчавый!
Две женщины долго смотрели вслед рыбаку, нарочно выписывающему вензеля… Любка — раскрыв рот, с пугливой восторженностью, Васса — вызывающе вскинув голову, точно готовясь вступить в перепалку.
— Вор твой Давыдка, — сказала Васса сердито.
Сегодня она чувствовала особую злость к нахальному и удачливому парню. У женской бригады были с Давыдкой особые счеты. Трудно было забыть ругань и хохот, плеснувшие «вдовьей бригаде» в лицо, когда две байды с новоиспеченными рыбачками в холодный февральский денек отходили от берега. У всех женщин в памяти свежи были распоротые хулиганами сети, подпиленные топчаны и площадные надписи, вырезанные Давыдкой на веслах и байдах женской бригады.
Шесть вдов, отстоявших право быть рыбаками, вынесли все: зимние выезды в легких ботинках и рваной резине, насмешливую воркотню двух стариков, прикрепленных к бригаде, мелкие бабьи дрязги из-за пропавшего рушника или варежки. Теперь двадцать пять женщин жили в глиняных домах возле устья глубокой мутной реки. Двадцать пять рыбачек караулили косяки судака и тарани, чинили сети и ездили в город разыскивать сапоги и плащи.
Жилистая, упрямая, острая на язык Васса была признанным командиром «бабьей бригады». Сорокалетнюю засольщицу, объездившую все промыслы Азовского моря, уважали и побаивались, особенно после отчаянного путешествия на байдах, перегруженных рыбой. Только Давыдка, отсидевший недавно полгода за браконьерство, продолжал изобретательно пакостить женской бригаде.
Провожая взглядом легкую, ладную фигуру Давыдки, Васса с тревогой подумала о сыне — единственном балованном сыне Алешке. И здесь схулиганил Давыдка: подпоил пятнадцатилетнего хлопчика водкой, научил украсть из школы волшебный фонарь и вывинтить лампы… Съездить бы в город, попросить директора за выгнанного из школы сына-вора. Да нельзя: с часу на час хлынет красная рыба.
Но рыбы не было. Шесть раз сыпали рыбачки плав и шесть раз выбирали чистую сеть. Последний раз сыпали плав под утро недалеко от государственного заповедника. По звездам и свежести воздуха угадывался свежий денек. Прозрачная предутренняя тишина еще накрывала берег. Гулко и отрывисто вскрикивала выпь, набирая в клюв воду, бормотала под корневищами явора вода, сухой чекан провожал лодку легким шепотом, и только сторожевой катер, наперекор сонному дыханию реки, вскрикивал отчетливо и упрямо: «Таб-бак, таб-бак».
Сгрудившись на корме, бабы молчали. Наконец недалеко от заповедника подняли пудового сома. Решили вернуться обратно. И тут Васса, молчавшая всю дорогу, вдруг негромко сказала:
— Айда, бабочки, в заповедник!
— По рыбу? — спросила Любка, от удивления бросив грести.
Васса засмеялась. Ровные зубы ее сверкнули в темноте.
— По щуку, — сказала она тихо, — по щуку, что в сапогах.
Они тихонько вошли в протоку, соединяющую заповедник с рыболовным устьем реки. Любка подвела байду к берегу, положила весла на банку и стала дремать. Бабы ежились от утреннего холода и перешептывались. Васса откинула мешающий слушать платок.
Небо стало линять. Большой колесный пароход вошел в реку и принялся, задыхаясь, пробираться к далекому городу. Подмигнул и потух маяк. Прогремела по дороге к базару телега. А они все ждали, все прислушивались к многозначительному молчанию притихшей реки.
Наконец проснулась Любка. Толстые щеки ее, руки, плащ, даже ресницы были мокры от росы.
— Ой, мамо, спать хочется, — зевнула она и рассмешила своим застуженным баском всю компанию. — Ой, хочу до дому!
Несколькими взмахами она вынесла байду на середину протоки и вдруг круто затабанила обоими веслами. Бабы вскрикнули. Прячась в камышах, тихо шла вдоль берега тяжелая байда. Смутно блестела в сумерках рыба, кто-то, накрытый полушубком, спал на корме, и мерно раскачивался одинокий гребец.
Услышав за спиной женский голос, он опустил весла и не спеша обернулся. Лодки сблизились, и торжествующая Васса поклонилась в пояс Давыдке.
— Ох, и любит тебя рыба! — сказала она певуче.
Бабы захохотали. Давыдка молча вынул кисет и поднялся на ноги над грудой тарани.
— На премию, тетка, работаешь? — спросил он с ленивым нахальством.
— На совесть, — ответила Васса с поклоном.
Противники помолчали. Стало видно, как за полосой ивняка взлетают в светлеющее небо кольца дыма. Сторожевой катер бодро покрикивал за поворотом.
Давыдка прислушался и с наигранной ленью взялся за весла.
— Заболтаешься с вами, бабы, — сказал он с усмешкой. — Будьте здоровы, Любовь Михайловна!
Лодки стали расходиться, но с неожиданной быстротой Васса нагнулась и схватила байду за борт.
— Да ты что? — закричал Давыдка, теряя терпение. — Ах, ты!..