Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Что Лиза умрет, Ладо знал заранее: Нико ли ее заразил, или она его, но оба были больны чахоткой. О своей болезни они говорили так же просто и свободно, как о своей любви. «У нас с Нико и болезнь общая…» — улыбалась Лиза, и Ладо невольно вздрагивал. Русский врач тоже был частым гостем избы Макабели — температура подскакивала то у мужа, то у жены, и врач не говорил ничего утешительного, а то, что он говорил, не давало Ладо спать, вызывало у него ночные кошмары. «Чахотка — болезнь века… от нее люди не то что в Сибири, айв Аддис-Абебе мрут», — говорил русский врач, своими беспокойными пальцами постукивая по столу, как по груди больного, словно болен был и этот стол. Да, и стол был болен… и стены избы, и воздух, и снег, и гудящий в печи огонь тоже! Лишь потом, постепенно Ладо понял, осознал, что единственное возможное лекарство в этом гнилом, хвором мире — всегда говорить правду, одну правду, всегда смотреть правде в глаза! К этому и приучал своих пациентов-каторжан каторжанин-врач; это и было оружием в беспощадной, не на жизнь, а на смерть борьбе — борьбе не за продление еще на денек-другой этой собачьей, осточертевшей всем жизни, а за рождение другой, новой жизни… «Я убежден, что когда-то человек действительно владел эликсиром бессмертия, но сам его уничтожил, не поняв смысла бессмертия… или, верней, испугавшись необходимости быть вечным свидетелем рабства — своего или чужого. Но совсем обойтись без бессмертия он все-таки не мог — вот и выдумал бога! Даже не выдумал: его тоска по бессмертию сама родила бога, словно незаконного ребенка. Ибо бог — не что иное, как угрызение совести, созданное специально для наказания свидетелей; но именно оно-то и мешает человеку избавиться от склонности к рабству. А пока человек раб, не все ли равно, что его убивает — чахотка или обжорство…»— говорил русский врач.

Все происходившее вокруг Ладо напоминало бессвязный и нескончаемый кошмарный сон. С этим сном он не имел ничего общего, никакого смысла в том, чтоб он снился именно Ладо, не было — и все-таки пробудиться от этого сна он не мог. Он чувствовал, что гибнет, что сон душит, уничтожает его. «Еще день, и мне крышка!» — мучила его вонзавшаяся в мозг острая и холодная, как ледяная сосулька, мысль. Необходимо было любой ценой вырваться из этого сна, как-нибудь проснуться! Едва изба погружалась в темноту и он закрывал глаза, как ему чудился плевок с кровью, из которого, как муравьи из разоренного муравейника, упрямо подымались бациллы чахотки, вползавшие на его съежившееся тело, лезшие ему в рот, в ноздри, в уши! Безжалостные, неиссякаемые, они, шурша, шипя, пища, искали себе нового гнезда. Потом его рот наполнялся вывалившимися зубами, и он тщетно мучился, стараясь затолкнуть их обратно, в покрытые белым инеем десны. «Сбегу! Всем вам, как я погляжу, помереть не терпится. А я ничего еще в жизни не видел! — говорил он утром Нико, Тедо и Езгению. — За что я должен сидеть вместе с вами? Я-то охотился не на генералов, а на перепелку — и то единственный раз черт дернул… Почему мне за перепелку такое же наказание, как вам за генералов?» — «Успокойся, ладно… хватит тебе! — утихомиривали его то Тедо, то Евгений. — Если бы бежать было так просто, чего ради тут столько народу сидело б! Бегство — это уступка, это самоубийство! А мы боремся, и каторга это лишь подтверждает: опустеет она лишь тогда, когда мы или победим, или откажемся от борьбы. Бежать же мы не дадим и тебе — ты уже тоже наш. Веревкой свяжем, а не дадим! Тут и почище тебя ребята убегали — все волчьим брюхом переварены». — «Лучше сгнить… лучше пусть меня волки съедят, чем… чем…» — заплетался от волнения язык Ладо: жалея Нико, он боялся сказать «лучше, чем заболеть чахоткой!». Не встреться ему эти люди, он действительно наверняка бы погиб! После таких разговоров он падал на топчан навзничь и горько рыдал, словно соблазненная и покинутая женщина. Он и сам не понимал, что с ним происходит: ему хотелось то отрубить себе руку или ногу, то проглотить что-нибудь твердое и острое; десятки раз у него выбивали из рук нож или, насильно заставив разжать зубы, которыми он впивался в ножку стола, вытаскивали из его гортани наполовину уже проглоченную ложку или карандаш. Хорошо еще, что рядом были люди; они терпели все его выходки, возились с ним, иногда и тумака ему давали, и, высмеивая его сумасбродные желания, потихоньку его вразумляли! Однажды, выскользнув украдкой из избы среди ночи, он сорвал с себя белье и нагишом улегся в сугроб. «Найдите-ка меня сейчас, ежели вы такие молодцы…» — возбужденно и злорадно думал он, все глубже погружаясь в снег. Спасла его только песня — он даже не заметил, как затянул песню, иначе его действительно и сам черт не сыскал бы; по голосу же его, окоченевшего как полено, обнаружили и выкопали из снега. А в один прекрасный день он изумил всех, заявив, что до сих пор их обманывал, так как еще надеялся спастись, что ночью на батумском бульваре он охотился вовсе не за перепелкой и что он вообще никакой не Ладо Тугуши, как записано в его личном деле, а внук царя Соломона Второго, последний Багратид, и фонарем извещал турок о начале своего царствования.

— Когда я достиг совершеннолетия, мнимые родители, у которых меня скрыли мои настоящие, по их поручению велели мне отправиться в Батуми и ночью у моря помахать фонарем. Должно быть, по этому знаку турки двинули бы большую армию, чтобы вернуть мне престол. Но один завистник, как это водится у нас в Грузии, все-таки нашелся, и я, вместо того чтобы стать царем, да и вас тоже из беды вызволить, гнию тут, с вами, без бога, без короны! — Сказав это, он неожиданно встал и вышел из избы, царственно выпрямившись, неторопливо, надменно…

Когда его слушатели, опомнившись, выскочили вслед за ним, он уже застегивал брюки, а на снегу большими кривыми буквами было выведено его царское имя — без гласных, как в старинных грамотах, словно бы для экономии места или чернил. «СЛМН» — гласила желтая надпись на снегу. После этого его стали звать и Ладо, и Слмн — как когда, смотря по его собственному настроению и поведению в данный момент. Он был то Ладо, то Соломоном Третьим, то безвинным ссыльным, то свергнутым и оставшимся без короны царем; но сам он этого раздвоения не замечал, ибо и тем и другим одновременно не был никогда, оба эти персонажа друг с другом не встречались, и что один из них вдруг уступал место другому, он не осознавал. Так, на похоронах Нико (прожившего после смерти жены всего полтора года) Ладо появился в качестве Соломона Третьего и обратился к собравшимся с речью; вернувшись же оттуда и взобравшись на свою печь, он снова стал заключенным Ладо Тугуши, задумчивым, печальным, искалеченным судьбой человеком, мысленно сразу же перенесшимся в солнечный, цветущий Кутаиси. О том, что Евгений и Тедо только что с трудом вырвали его из рук разъяренных каторжан, он уж и не помнил. А ведь всего пять минут назад он в качестве Соломона Третьего призывал народ к укреплению трона Багратидов и верной службе ему, царю, а собравшиеся у могилы революционеры-каторжане размахивали красными флагами и, показывая ему кулаки, кричали: «Долой царя… долой самодержавие!» Но кем бы он ни был, Соломоном или Ладо, Марту он узнавал всегда — и не только узнавал, но и беспрекословно выполнял любое ее желание. После смерти Нико Марта жила в их избе, и трое мужчин, с любовью глядевшие в глаза этой маленькой девочки, берегли ее, как обитатели подземелья свою последнюю спичку. Раньше, при жизни своих родителей, Марта была для них просто ребенком; они любили ее, заботились о ней, но по-обычному. Когда же на их глазах между двумя могилами, словно из пара еще влажной, озаренной солнцем земли, родилась новая Марта, Мар-та-сирота, нежная и бледная, как ранний цветок, и в то же время спокойная и умная, словно божество чистоты, света, добра, принявшее облик ребенка лишь для того, чтобы безумный, бессердечный, пожирающий собственную плоть мир, занесший уж руку для свержения этого божества, хоть вздрогнул, хоть на миг осознал собственное безумие, — тогда-то все трое одновременно почувствовали, что с самого начала вышли в путь только ради спасения этого крохотного существа, что оно одно способно оправдать их запутавшиеся жизни, их бездомность и одиночество, их заслуженный или незаслуженный плен. Постепенно Марта стала для них олицетворенной надеждой, верой, целью, мечтой — и, сами того не замечая, они старались вложить в нее, сохранить в ее душе все, что осталось в них самих человеческого, незапятнанного, незамутненного… Так одинокие старики собирают в копилке деньги на собственные похороны, собирают годами, по грошу, с дрожью и блаженным волнением, ибо знают, что благодаря этой копилке не останутся без погребения и они; и копилку эту они не прячут от чужих глаз, но, напротив, держат на самом видном месте: она внушает им не только надежду, но и гордость. Такое же счастье приносила своим друзьям и Марта, которую они уважали, как сыновья мать, баловали, как братья единственную сестру, и почитали, как гости хозяйку.

82
{"b":"554527","o":1}