Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ни любви, ни особенно сильной неприязни к доктору Джандиери у Петре не было — и все-таки каждое появление врача его скорей раздражало, чем радовало. В его присутствии Петре чувствовал себя скованным, беспомощным: какой белоснежной ни была бы рубашка доктора Джандиери, как слащаво он бы ни улыбался, каждый его визит все-таки напоминал Петре о болезни и смерти. Именно чрезмерная чистота врача и его нравоучительный тон и вызывали у Петре такое раздражение, словно доктор Джандиери приезжал не ободрить больного, а унизить его, посмеяться над ним, продемонстрировать ему свое превосходство. Поэтому он и ездил в двуколке, являлся непременно в двуколке — чтоб вызвать у больного страх и благоговение! Но толку от этого не было никакого: обреченные на смерть умирали, а те, кому суждено было выздороветь, выздоравливали и так, без его помощи. Петре, во всяком случае, ничего полезного в деятельности доктора Джандиери не видел! Присев к тебе на постель, словно невоспитанный родственник, доктор этот крутил и выворачивал слова до тех пор, пока ты сам не признавался ему, что, где и как у тебя болит; затем он заглядывал в твой ночной горшок, как небрежная домохозяйка в свою кастрюлю, — и этим все его лечение кончалось. И за это он получал деньги, с муками и страданиями собранные гроши, которые люди робко совали ему в карман, извиняясь еще при этом за беспокойство, благодаря его за помощь, вместо того чтобы с палками на него наброситься, собак натравить! Хорошая жизнь, ей-богу, — без забот, без семьи, без детей, для себя одного! Хорошо, когда на твоем попечении не сумасшедший дом, а всего одна кобыла — и то лишь потому, что она тебе нужна, что она честно служит, честно возит тебя взад-вперед по земле! Ну, а что делать таким, как Петре? Так всю жизнь и прислуживать другим, а на себя совсем рукой махнуть? Таким, значит, ничего уж не нужно — ни жизни, ни уважения людей? Нет, нужно — и еще как нужно! Да они-то как раз уважения и заслуживают своими муками и терпением. Да, муками и терпением, но это надо уметь увидеть и понять! Так ли уж, в конце концов, сложно разглядеть с облучка двуколки то, что господь бог и с небес видеть обязан? Так размышлял Петре, дожидаясь доктора Джандиери и немного даже волнуясь: ему от души хотелось, чтоб его пожалел именно доктор Джандиери.

— У вас тут, говорят, веселые дела творятся? — окликнул его доктор Джандиери. Он еще сидел на облучке, рослый, нахмуренный, весь в белой пыли.

— Вот это да! — изумился Петре. — Верно сказано: чужая беда что с гуся вода…

— Ничего, ничего… все будет хорошо! — сказал доктор Джандиери, обращаясь как бы и не к Петре. О Петре он, вероятно, уже не помнил — просто перед тем, как войти в дом больного, он, по обыкновению, заготовлял очередное утешительное словечко!

Через пять минут этот образованный, благородный человек, вера и надежда всех страждущих, обозвал Петре болваном и чуть не сломал об его голову заступ: как это-ле он посмел связать сумасшедшую, отчего он не дал ей и себя кирпичом трахнуть? Конечно, тогда-то уж доктор избавился б от всей семьи разом! Нет, спасаться надо было самому, надеяться на других не приходилось. И именно в тот миг, когда доктор Джандиери развязывал руки его матери, ему вдруг так захотелось Дусы, ее призрак так ясно встал перед его глазами, ее сладковатый запах так остро ударил ему в ноздри, что, не увидев ее сегодня, не услыхав сейчас же, что она согласна стать его женой, он бы не выдержал, тоже сошел бы с ума! Качка в трясущейся коляске сделала еще острей эту и впрямь сумасшедшую, подобную урагану прихоть, это неожиданное желание положить голову на колени к чужой женщине, затеряться в аромате чужой женщины — желание, возникшее у него при виде красных следов веревки на запястьях матери! Подъезжая к домику Дусы, он от волнения поднялся на ноги, а услыхав звук барабана, уже не смог сдержаться и, на ходу выпрыгнув из пролетки, побежал к дому. Пустая пролетка продолжала катиться рядом с ним — и извозчик, и лошади, склонив головы набок, удивленно глядели на него. Но он не видел ничего, кроме приземистого домика с двумя окнами, из которых доносился звук детского барабана. Он подошел к окну и заглянул в комнату. Дуса, сладкая Дуса была дома! Сидя за столом, она заворачивала конфеты в лоскутки прозрачной пестрой бумаги…

— Озолочу! Барыней станешь! — заревел ей в окно Петре.

Повернувшись к окну как ужаленная, Дуса увидела Петре, и ее лицо приняло вдруг выражение такой злобы и ненависти, что Петре поперхнулся собственными словами, как обсосанной конфетой, и сразу протрезвел, словно его окатили холодной водой. Единственным, что он болезненно, всем существом ощущал, был стыд: за то, чтобы мгновенно и незаметно отсюда исчезнуть, он сейчас не задумываясь отдал бы полжизни! Ему показалось, что улица полна людей, готовых расхохотаться при первом же его движении. И все-таки ему было бы легче вынести насмешки всего города (вполне, впрочем, справедливые), чем этот разъяренный взгляд Дусы! К счастью, улица была пуста, на ней стояла лишь пролетка, на которой он приехал. На миг ему захотелось вернуться домой на ней же, но он тотчас одумался: во-первых, ему было стыдно перед извозчиком; во-вторых, уйти просто так не годилось, переживать этот позор потом, оставшись наедине с собой, ему было б еще трудней, еще мучительней. Лучше уж было все-таки войти, извиниться перед Дусой, хоть как-нибудь объяснить ей причины своего поведения, и вправду ведь крайне нелепого, неразумного, неподобающего! С извозчиком он расплатился, не подымая глаз, видя лишь его большую, лохматую руку, небрежно скомкавшую деньги и куда-то вместе с ними пропавшую. Прошла целая вечность, пока пролетка, скрипя и скрежеща деревом и металлом, разворачивалась в узеньком тупичке, — и ему было так скверно, словно подкованные копыта лошадей скользили не по мостовой, а по его разгоряченному мозгу. Еще трудней было повернуть к дому и войти, но иного пути не было: Дуса стояла у окна и, подбоченясь, глядела на него. Петре нерешительно развел руками, но выражение ее лица не изменилось. «Можно мне войти?»— глазами спросил он. Дуса глядела на него по-прежнему угрюмо и строго. «К черту, к черту…» — сказал про себя Петре, решительно входя в дом.

— За кого ты меня принимаешь? — заорала Дуса.

Она все еще стояла у окна, упершись руками в бока, но теперь спиной к окну.

— Никого не было, Дуса… Прости меня! Я и сам не знаю, Дуса… сладкая! Не могу больше… — пробормотал Петре и не пошел, а бросился к ней. Не сняв шапки, не расстегнув ни одной пуговицы пальто, он повалился на пол, обнял ноги Дусы и стал ожесточенно целовать подол ее платья. — Не могу больше! На руках тебя носить буду… ветерку к тебе прикоснуться не дам! Только… только… только… — бессвязно бормотал он, не находя подходящего слова.

Сладкая Дуса улыбнулась и чуть-чуть пошевелила ногами, якобы пытаясь высвободиться. Прижавшись подбородком к своему барабану, Сардион внимательно глядел на мать, и из его рта текла красная слюна.

— Чего ты испугался… это ж дядя Петре, чтоб ты сдох! — прикрикнула на него Дуса и слегка стукнула рукой по шапке валявшегося у нее в ногах Петре. Шапка упала на пол. Сардион улыбнулся и забарахтался на месте, как привязанная птица. — Пусти, пусти, говорят тебе… со двора ведь все видно! — сказала она, обращаясь уже к Петре.

— Мне нечего скрывать! Пускай все видят… я хоть на площадь выйду… — бормотал Петре.

— Обалдел ты, что ли, окаянный? — засмеялась Дуса и, толкнув Петре ногой, отбросила его в сторону.

Раскрытые ладони Петре с силой шлепнулись по полу — и все-таки он успел ухватиться зубами за подол ее платья, словно играющий с хозяйкой пес. Вырвав платье из его зубов, Дуса отошла и села.

— Дуса… ну послушай же меня, Дуса! — воскликнул Петре, не вставая с четверенек. — Будь человеком… умоляю тебя!

— Вставай… да что ты, в самом деле, дурака валяешь! — попыталась рассердиться Дуса, но не выдержала и тут же, прикрыв рот ладонью, рассмеялась. — Вставай… не то я соседей позову! — смеясь, выдавила она из себя.

64
{"b":"554527","o":1}