Люси рассказала, что училась на филолога. Она рассказала, что потратила все деньги, которые прислали ей родители, чтобы добраться до Лос-Анджелеса и пропеть строчки «Come As You Are» за компанию с подругами. Она рассказала, что нисколько не жалела об этом, хоть она и не представляла, как вернется в Нью-Йорк.
— Для этого мы ведь и живем, чтобы совершать безрассудные поступки, не так ли? — сказала она, залившись звонким смехом, и я смотрел на эту девушку, прекрасную и изящную, и не мог поверить, что такая как она могла сорваться с нагретого места в городе подобного Нью-Йорку и прилететь на концерт группы в жаркий и душный Лос-Анджелес только для того, чтобы пропеть строчки любимой песни под голос кумира. Я смотрел и не верил, но словно в опровержение она стояла передо мной, все такая же прекрасная, с широкой счастливой улыбкой и историей, в которой у нее не было денег даже на обратную дорогу.
И тогда я сделал то, чему до сих пор, будучи уже стар и умудрен опытом, не могу дать объяснения. Возможно, это была судьба, а, возможно, мое сердце уже знало то, чего не мог понять разум, но именно тогда с моих губ вырвалось:
— Я могу вас подвезти.
Так в моем стареньком, обклеенном наклейками со всех штатов фургончике на трое суток появилась компания из трех девушек, которые совершенно не вписывались в обстановку пропитанного духом хиппи фургона. Но им это не казалось чем-то странным. Они не косились ни на аккуратно нарисованный рукой Лис пицифик, ни на коллекцию фенечек, развешанных на окне, ни на плакаты Боба Марли, которыми была обклеена крыша. Трое суток путешествия автостопом превратились в разговоры обо всем и одновременно ни о чем, в хоровое пение песен Майкла Джексона, AC/DC и Guns nʼRoses, в перекусы в придорожных кафе и в ветер, трепавший волосы попутчиков. Я не помнил другого такого времени, когда в моем фургоне звучало столько искреннего смеха. И тогда я нисколько не жалел, что выпросил у Гилдартса отгул и поддался внезапному порыву помочь девушке в широкополой соломенной шляпе.
Я помню Леви с еще короткой стрижкой, которая покупала на каждой остановке какую-нибудь выпечку и, оборачивая ее в салфетку, ела маленькими кусочками на протяжении всего пути. Я помню, как Эрза задавала смущающие вопросы и все время останавливала на мне пристальный взгляд, иногда переводя его на Люси. И, кажется, уже тогда она успела понять то, что еще долго не могли понять мы.
В какой-то момент я поймал себя на мысли, что хотел бы растянуть это путешествие подольше, но странная штука время. Оно бежит быстрее именно тогда, когда мы отчаянно хотим, чтобы оно остановилось.
Я помню, как Нью-Йорк встретил нас проливным дождем, и это добавилось в копилку моей неприязни к этому городу. Тогда он предстал передо мной грязной помойкой, серой и безжизненной, не в сравнение яркому и зажигательному Лос-Анджелесу. Я смотрел за всеми этими снующимися людьми, которые не обращали ни на кого внимания, идя каждый в своем направлении, совершенно не замечая ни стариков, ни детей, ни инвалидов. Я смотрел на темно-серый асфальт с пятнами грязно-коричневых луж, смотрел на высокие небоскребы и думал, как могут здесь жить люди? Как могут они дышать этим воздухом? Разве эти стены не давят на них? Разве им не противен этот коктейль запахов из канализации, выхлопных газов и чего-то явно протухшего? Я столько слышал о городе, который никогда не спит, и тогда, смотря за представшим передо мной зрелищем, я был разочарован. Меня не очаровал завораживающим пейзажем Таймс-Сквер, я не обратил внимания на красоту архитектуры. Я смотрел на этот город и, казалось, специально искал в нем недостатки, напрочь игнорируя причину.
А причина тем временем улыбалась счастливой улыбкой ребенка, наблюдая из окна, по которому нещадно били капли дождя, за серыми и бездушными улицами города. И смотря на нее, я не мог понять, как мог Нью-Йорк вызывать в ком-то такое неподдельное счастье?
Я помню, как стоял на мокром асфальте, нервно сжимая руки в карманах мешковатых джинсов. Редкие капли дождя скатывались мокрыми дорожками по моему лицу, а я мог лишь стоять и думать, смотря на девушку, которая отвечала мне долгим пристальным взглядом, словно ожидая чего-то, чего я и сам не мог понять.
Помню, как в груди бухало сердце, и я не знал, что должен был сделать. Я не хотел прощаться, но и остаться я не мог. Мне казалось, будто сорвавшееся с моих губ: «Прощай», — разрушит все. Я смотрел на Люси, в ее глубокие карие глаза, в которых, казалось, был заточен весь мир с его буйством красок и палитрой эмоций, такой яркой и такой всепоглощающей, что еще тогда я, кажется, понял, что эти глаза станут моей погибелью. Я смотрел и чувствовал практически физическую потребность подойти к ней вплотную и сжать в объятьях, таких крепких, таких сильных, чтобы не было возможности нас рассоединить. И тогда, когда я собрался с духом поддаться порыву, то уловил какое-то быстрое движение, и уже в следующее мгновение мою шею обхватили теплые руки. Аромат гардений вскружил голову, и мне потребовалось на мгновение больше, чтобы прийти в себя и обнять ее в ответ.
Я не знаю, сколько именно мы тогда простояли под редкие капли дождя. Я не помню, кто первый отступил. Я лишь помню ее теплый шепот в самое ухо, отпечатывающийся в моей памяти коротким: «До свидания, Нацу», и клочок бумаги, оставленный у меня в ладони.
Уже сидя за рулем «Фольксвагена», слушая спокойный ритм собственного сердца и чувствуя на лице чертовски глупую улыбку, мне хотелось подпевать мягкому голосу Майкла, разносящемуся теплым бризом по салону фургона. Я смотрел на выведенные впопыхах цифры и слова на маленькой клочке газетной бумаги и, кажется, физически мог ощущать, как сердце окутывало что-то теплое и родное, а по венам начинало бежать счастье в чистом виде.
И сейчас, думая о том парне, который сжимал в руках маленький клочок бумажки так, будто это была его спасательная соломинка, и был так по-идиотски счастлив, я задаюсь вопросом, как уже тогда я не понял, что попал в ловушку, из которой мне не дано было выбраться. Да, и если честно, я и не хотел.
Я не могу вспомнить всех событий. Кажется, тогда моя жизнь вернулась в обычную колею с сигаретным дымом, пивом в четырнадцать тридцать пять и рассказами Каны. Я жил так, как жил до этого, надевая по утрам более-менее свежую майку, включая песни Майкла погромче и ожидая появление Грея, чтобы насладиться общением и взаимными подколами. Но каждый вечер я оставался в тиши своей маленькой комнатушки на втором этаже дома Клайва наедине с тусклым светом ночника и чистыми листами бумаги. Я помню, как писал в этих письмах обо всем, что происходило со мной. О Гилдартсе, который собирался расширять маленькую автомастерскую, о Кане, набившей татуировку пылающего дракона на предплечье. Я писал о Грее и девушке, с которой он познакомился в магазине цветов. Я писал о собственных переживаниях и сомнениях, и о том, что однажды Гажил сказал мне: «Не думал ли ты спасать жизни, братан?». Я написал это вскользь, словно в шутку. Но Люси восприняла эти слова по-другому. Казалось, будто девушка по другую сторону страны знала меня лучше, чем я сам, и она могла разогнать все мои переживания одним лишь аккуратно выведенным словом на белом листе бумаги.
Люси писала об университете, о преподавателях и книге, которую она начала еще будучи ребенком. Она писала о кофе, который покупала по утрам, о занятиях на скрипке и о том, что Эрза, кажется, влюбилась в молодого аспиранта. Люси писала: «Ты найдешь свою мечту, Нацу». Она выводила своей мягкой рукой по бумаге: «Я думаю, что твой друг видит в тебе то, чего не видишь ты». Казалось, будто я слышал ее тихий голос у самого уха, читая: «Ты не думал стать полицейским?».