— Вас убьют, — повторила женщина беспомощно и укоризненно.
— Вы умная, — сказал он, подходя ближе. — Мне до смерти надоели хнычущие бабы, Напрасно я бы стал искать обновления жизни в объятиях неоперившейся девственницы. Я хочу говорить с вами. Я ещё многое расскажу вам о себе. Я один способен примирить враждующие между собой секты безумцев, которые превращают в ад наш чудесный мир. Я могу низложить и Христа и Магомета и поставить на их место прекрасногрудую Природу. Раздорам и ненависти, скрытым во всех религиозных кодексах морали, я противопоставлю простую правду всеобщего братства. Я могу преобразить идеи добра и зла, как дневной свет преображает неверные тени сумерек. Вооружённый знанием, приобретённым на практике и на практике проверенным, я смогу наконец осуществить мечту об единстве людей.
— Отныне у него есть ученик, — воскликнул студент. — Это я, бедный Герман.
— У вас должно быть много сторонников, если вы хотите всего этого добиться, — заметила Лукреция с прежним выражением доброжелательного интереса.
Бруно расхохотался:
— У меня только я один.
— И бедный Герман, — настойчиво напомнил студент.
— Впрочем, нельзя сказать, чтобы у меня не было никакой поддержки, — продолжал Бруно. — Вот, например, Генрих IV[89], французский король. Я возлагаю на него некоторые надежды. Это человек в моём вкусе. Он ровно ни во что не ставит все поганые секты сумасбродов, этот бич, христиан, у которых всегда наготове подходящий текст Священного Писания, чтобы оправдать всё, что есть гнусного в них самих. Этих суеверных скотов, которые оскверняют нашу прекрасную землю. Мыс Генрихом сумеем покорить мир и утвердиться в нём.
— Вы богохульствуете, — сказала боязливо Лукреция, изменяя своей напускной безмятежности. И, не чувствуя себя больше в безопасности, повернулась к картине, изображавшей толстого младенца Христа на руках у матери. Картина висела над кроватью, под балдахином из чёрного и малинового бархата, расшитого золотой парчой, с бахромой малинового шёлка с золотом.
Герман зевнул.
— Он окаянный грешник, это несомненно. Но какое это имеет значение? Люди поднимают слишком много шума из-за вечных мук на том свете. Я лично верую в предопределение.
— Кальвин[90] показал нам, к чему может привести абстрактная логика, — отозвался Бруно. — А жаль, что ада не существует. Он бы пригодился для таких людей, как Кальвин.
Служанка бесшумно принесла поднос с вином и поспешно удалилась. Мужчины начали пить и опять затеяли дружеский спор. Потом Герман задремал. Лукреция не сводила с Бруно широко раскрытых, испуганных глаз. Вначале она приняла его за самого обыкновенного пьяного хвастуна. Но потом он внушил ей мысль, что за его напыщенными фразами скрывается нечто серьёзное. Как знать, может быть, это какой-нибудь политический шпион на жалованье у Франции. Лукреция спрашивала себя, не следует ли ей пересказать своему духовнику его богохульные речи. Но затем решила не делать этого. Опасно впутываться в такое дело, как обвинение в ереси. Даже тот, кто только слушал слова еретика, уже компрометирован в глазах Святой Инквизиции. Духовник Лукреции был добродушный старый священник, который гладил её всякий раз по голове и бормотал: «Что поделаешь, жить же надо, жить же надо...» Лукреция всегда сердилась, когда при ней рассказывали о женщинах, совращённых священниками во время исповеди. Её духовник только гладил её, — а делал он это потому, что он такой добрый, ласковый старичок. Но когда дело шло о ереси, она даже ему боялась довериться.
Она опять внимательно уставилась на Бруно, удивляясь про себя безрассудству мужчин, которые под влиянием праведного гнева навлекали добровольно гибель на свою голову ради каких-то фантазий, ради слова, мысли.
— Но кто же вы всё-таки? — спросила она наконец. — Чего вы хотите?
Герман клевал носом. Крикливо-нарядная комната в мерцании свечей казалась призрачной.
— Окно надо бы закрыть, — заметила Лукреция, но не кликнула служанку. Она прилегла на малиновое шёлковое одеяло, и боясь этого человека и вместе с тем желая его.
— Я Джордано Бруно, — ответил он тихим, суровым голосом. — Друг покойного короля французского Генриха III[91], подлинного ценителя искусства. — Он достал из-под камзола тонкую книжку и подошёл к Лукреции. — Вот смотрите. — Непослушными пальцами перелистал несколько страниц, выбранился от нетерпения и наконец отыскал заглавный лист «Jordanus Brunus Nolanus de Umbris Idearum cum privilegio regis. 1582»[92]. Он опять стал перелистывать страницы, пока не отыскал три главы о мнемонике[93]. — Вот взгляните! «Посвящается Генриху Третьему».
Волосы опять свесились ему на лицо. Лукреция ощутила его горячее дыхание, кислый запах вина, но не отодвинулась. Она надеялась, что наступает желанная минута. Но Бруно рассеянно дотронулся до местечка между её грудями и, отступив назад, продолжал торжественно:
— Джордано Бруно. Также друг королевы Елизаветы Английской[94], девственницы поневоле. Я много раз беседовал с нею, и со знаменитым, ныне покойным, сэром Филиппом Сиднеем, умным, но прыщавым мужчиной, и с недавно умершим герцогом Виттенбергским, который, хотя и был лютеранин, но обладал философским умом, и с герцогом Юлием Брауншвейгским, которому я посвятил надгробное слово, вызвавшее всеобщее одобрение. Много у меня таких знакомств. Сейчас я помышляю о том, чтобы приняться за Папу. Говорят, новый Папа не так уж непреклонен. Ведь он на себе испытал превратности судьбы, участь бездомного изгнанника. Судя по некоторым признакам, он стоит выше предрассудков, обычных у людей его круга. Весть о смерти Папы Григория[95] отчасти расстроила мои планы. Но, обдумав всё, я пришёл к заключению, что, в сущности, эта перемена для меня — промысел Божий. Я поеду в Рим и спасу католическую церковь от разложения, которое началось в ней. Я использую её организацию, чтобы создать необходимую основу всемирного братства, а внутреннюю сущность её изменю так, чтобы она впредь держалась не пороком, неправдой и алчностью, а дружным единением и разумной справедливостью.
«Он пьян, — подумала Лукреция, — и попросту жалкий болтун. Но он мне нравится». Ей хотелось умерить его опасную дерзость, привлечь его к своим ногам. Забыв о страхе, она залюбовалась изгибом своего правого бедра на одеяле. Она сжала зубы и смотрела на «болтуна» сквозь полуопущенные ресницы. Она чувствовала, что готова кричать, если он сейчас не подойдёт к ней. Тело её трепетало, ожидая взгляда его рассеянных горящих глаз, как удара бичом. «Он ниже и слабее меня, — думала она, — я бы могла пригнуть его к земле». Она облизала пересохшие, вспухшие губы. Бруно чем-то напомнил ей Лакопо, который скоро войдёт, тяжело ступая, сутуля широкие плечи, а когда улыбнётся, видно будет, что у него недостаёт переднего зуба, и, войдя, он вдруг схватит её за плечо. Она снова поглядела на Бруно. Да, он в самом деле верит в то, что говорит. Он — сумасшедший. Она пыталась расстегнуть застёжку жемчужного ожерелья, чтобы, сняв, незаметно сунуть его под матрац.
— Ну... — произнесла она, и снова страстное волнение подняло её груди. Она была довольна присутствием Германа, храпевшего в кресле. По крайней мере, она не будет убита. В то же время ей хотелось, чтобы с ней произошло что-нибудь страшное.
Бруно встретился с нею глазами.
— У меня нет денег, — сказал он.
Она почувствовала облегчение. Её страх перед Бруно исчез. Она боялась теперь только одного — что войдёт Лакопо. Она дрожала, напряжённо и мучительно ожидая, что будет.
— Это ничего, — ответила она чуть слышно.