В то время как он заплакал, Бруно заметил по некоторым признакам, что им опять овладевает безумие. Он не знал, что делать: пытаться ли убедить несчастного, что в Троицу верить можно, или, наоборот, укрепить его в унитарианстве[219].
— Я хочу вымыться, — стонал сумасшедший. — Сатана — властитель мух, и блох, и всего, что родится от грязи. — Бруно стоял в ужасе, видя, что снова начинается то же самое. — Кровь Христа пролилась вся до последней капли. В чём мне теперь омыться? О, прольётся кровь сильных, треть человечества погибнет! Я слышал громкий глас: «Горе, горе тем, кто населяет землю, ибо они рвут зубами внутренности братьев своих, ибо держат в руках дымящиеся сердца, вырванные у женщин из груди, и гложут кости детей. Горе, горе, горе сильным мира сего, господам, и госпожам, и прелатам, и тем, кто ради барыша торгует человеческим телом. Они будут гореть в геенне огненной, ибо питались плотью невинных». О, когда же всё это кончится? Я видел, как умирал младенец, засунув ручонку в рот, как сдирали кожу со спин бедняков, чтобы было чем укрыть от холода тех, кого осудил Господь...
Он начал кусать себе руки и молиться вслух о том, чтобы он не потел, потому что от пота плодятся паразиты, о которых сказано в «Откровении»[220], что они пожрут не травы земные, не зелень, не деревья, а людей, не имеющих печати Божией на челе. Тела их — тела коней в боевом снаряжении, на головах у них золотые венцы, а лица человеческие.
— О Господи, когда всё это кончится?
Страшные пророчества Иоанна в устах этого безумца пугали Бруно, как будто он слышал их впервые, как будто сам пророк произносил их здесь во всей их грозной свирепости и заражающей экзальтации. Он вспомнил своё собственное утверждение, что «всякое предание следовало бы проверять разумом». Для истолкования этого предания нужно было бы нечто большее, чем разумный анализ. Разве он, Бруно, не заключён в каменных стенах, выросших из-под земли под мстительный вопль Иоанна? Но терзания Иоанна вызывали в нём сочувствие: ведь и он тоже обличал узурпаторов из мрачной тюрьмы своих мук. Чтобы выявить «разумную правду» в предании об Иоанне, необходимо действие. А какое же иное действие, как не истребление насильников? Бруно припомнил один из своих тезисов, который он так и не развил и не применил ни к чему. То была идея эволюции или постепенного перехода низших организмов в высшие, он писал об этом в своём сочинении «De umbris»[221]. Если руки — решающий фактор в эволюции человечества, если они избавят его от узурпаторов, от паразитов, от торжествующего зверя, то должно наступить время, когда руки и мозг человечества построят наконец мир, в котором человек будет полновластным хозяином.
Однако не в борьбе ли понял он всё это? Не в схватках ли с противником окрепли его мускулы? Нет, ни одна стадия борьбы не лишняя. И победа даётся только борьбой.
«О, когда же всё это кончится?»
Вопль помешанного, у которого изо рта текла слюна, вызвал в уме Бруно мысль о парадоксальности явлений. Он, Бруно, славящий совершенство Вселенной во всём её жизненном многообразии, лихорадочно ищет только высшей человеческой гармонии. А люди, приемлющие басню о жизни после смерти, к которой должны клониться все их помышления, — эти самые люди с исступлённой жадностью борются за блага земной жизни, за власть, за деньги и стремятся упрочить и сохранить на земле существующий порядок во всей его гнусности.
Бруно был близок к полному истощению всех сил душевных и телесных, когда наконец через неделю от него убрали сумасшедшего социнианца. Опять посетил его священник.
— Я не признаю за Церковью права судить меня потому только, что я свидетельствовал истину, — сказал ему Бруно.
Священник слушал потупив голову: он привык к такого рода увёрткам. Голова у Бруно тряслась. Глубоко запавшие глаза пылали.
— Уйдите, — сказал он и пополз к обутым в сандалии ногам иезуита. Тот не двинулся с места. Бруно дополз до его ног и обхватил их. — Спасите меня, — шепнул он. — Дайте мне хотя бы погулять по двору. Я ничего дурного не сделал. Я только хотел... справедливости... любви... на земле.
После этого его в течение шести месяцев держали в одиночном заключении, и больше никто не посещал его.
XXV. Совпадение противоположностей
В самое знойное время лета его поместили в камеру над кухней, где было невыносимо жарко. Позднее, когда было замечено, что его раздражает шум, его перевели в камеру рядом с помещением, где постоянно стучали. Иногда ему по два-три дня не давали есть.
Потом наступило облегчение. О его присутствии в тюрьме как будто забыли. Ему отвели камеру, где было побольше воздуха, рядом с квартирой старшего тюремщика, и стали больше о нём заботиться. Теперь чаще всего приходил молодой тюремщик, который, вместо того чтобы швырять, как другие, хлеб в камеру и с грохотом захлопывать дверь, был, видимо, не прочь постоять в камере и поболтать с узником. Сначала Бруно недоумевал. Он уже забыл, что люди способны хорошо относиться друг к другу. Когда юноша в первый раз улыбнулся ему, он заплакал и долго не мог успокоиться. Ему казалось, что он изойдёт слезами, плакать было так сладко!
Юноша рассказал, что его зовут Джованни и он сын старшего тюремщика. Бруно радостно слушал всё, что тот говорил, лихорадочно торопился насладиться этой огромной радостью, потому что не верилось, что она ещё повторится. Он каждую минуту боялся, что юноша начнёт издеваться над ним, ударит его. Бруно слушал, словно не понимая, затем схватил тонкую, но сильную руку и покрыл её поцелуями. Джованни сделал попытку вырвать её. Но Бруно отчаянно цеплялся за его руку, и Джованни погладил его по голове и своим мягким, юношески звонким голосом попросил не пугаться.
— Я боюсь, что вы не придёте больше.
— Приду. Обещаю вам!
И с этого дня Джованни взял на себя почти все заботы о заключённом, делая то, что обычно делал раньше его отец. Кроме него, Бруно видел ещё только одного тюремщика, Паоло, неповоротливого малого лет двадцати с небольшим, с выступающими, как у бульдога, зубами. Теперь все чувства Бруно сосредоточились на Джованни и Паоло. Он проводил часы в нетерпеливом ожидании, ловя каждый звук, гадая, кто из двух сегодня придёт к нему в камеру. В первое время Джованни, видимо, смущало обожание Бруно, потом он стал принимать его без возражений и не мешал Бруно брать его за руку и гладить её. У Джованни была оливково-смуглая кожа, длинные гладкие чёрные волосы, напоминавшие Бруно Джанантонио, и доля той гибкой грации, которой отличался Джанантонио. Но во всём остальном они были совсем разные. Круглое лицо Джованни с узким лбом, прямым носом и маленьким ртом выражало обезоруживающее простодушие, прямоту и доверчивость. Он принял деятельное участие в судьбе Бруно, крал, что мог, из съестного, чтобы увеличить его паёк, подолгу оставался у него в камере, когда отец бывал занят чем-нибудь.
Зато Паоло, словно почуяв радость, которая наполняла теперь душу Бруно, становился всё грубее и грубее. Войдя, он всякий раз непременно лягал Бруно ногой и сделал себе привычку игриво хлопать его по губам своей большой волосатой рукой, ворча: «Ну что же, признаешься ты наконец?» Джованни всеми силами старался, чтобы Паоло не ходил в камеру, но он не мог действовать чересчур энергично, боясь обратить на себя внимание отца.
— Ничего, — говорил ему Бруно. — Пока вы меня навещаете, мне ничего не страшно. Я готов охотно и с благодарностью выносить какие угодно мучения и оскорбления от других, только бы мне знать, что потом буду говорить с вами.
Джованни прижал руку к щеке Бруно.
— Но отчего? Что я для вас? Сын тюремщика. Я ничему не учился. А вы — великий писатель...