— Нет.
— Я так и думал. Он никому не известен. Вы должны понять, что я изменяю всё направление мысли и морали, существовавшее почти две тысячи лет. Я замыслил нечто очень серьёзное... Ах, если бы до нас дошли сочинения Зенона[84] и Антисфена!.. Ну, да ничего... Имейте в виду, что старуха пыталась прельстить меня. Я сам поощрил её тем, что оказывал ей самое целомудренное внимание. В том-то и заключается постыдная сторона всей этой истории. Мне просто было интересно увидеть, как она будет вести себя. Я думал, что тем дело и кончится.
— А чем оно кончилось?
— Меня удручает не моё моральное падение: мне жаль её дочери. Она — серьёзная девушка... Немного костлявая... Она разыгрывает роль перед самой собой и боится греха. Теперь я взвалил на себя всю ответственность. Ей безусловно следовало бы уйти в монастырь. Я ясно вижу, что с ней будет, если она не уйдёт в монастырь. — Он усмехнулся. — Знаете, я и той женщине на барже советовал постричься в монахини. Я начинаю совершенно уподобляться Святому Иерониму... Боюсь, что эта девушка, если падёт, то падёт низко. Говорил я вам, что она намерена спать со мной сегодня ночью?
— Не помню. Вы, кажется, сказали, что она костлява?
— Между прочим, я люблю её. Завтра я уеду в Падую.
— А сегодня ночью?
Бруно опустил голову, потом отхлебнул из стакана и сказал с весёлой беспечностью:
— А сегодня мы с вами сходим к женщинам. Быть может, вся беда в том, что я в последнее время был воздержан. Сегодня в первый раз за много лет... Но знаете, я не мог бы просто купить женщину. Мне понадобилось бы копаться в её душе — и вы видите, к чему это приводит.
— А она в самом деле очень костлява? — осведомился Герман меланхолическим тоном. — Вы не дадите мне её адрес? Если я войду в темноте, не зажигая свечи, она, может быть, примет меня за вас. У меня сердце нежнее, чем у вас. От вашего рассказа мне хочется плакать.
— Да вы же вдвое выше меня, — возразил Бруно. — Впрочем, если хотите, можете попробовать.
На один безумный миг план Германа показался ему великолепным выходом... Выходом из чего? Он закрыл глаза и сказал холодным, чётким голосом:
— Отец мой умер. Пятнадцать лет я не видел его, и вот месяц тому назад узнал о его смерти.
Он снова поник головой. И из всех воспоминаний тех детских лет в Ноле только одно ожило в нём в эту минуту — запах спалённых волос, когда Веста, жена Альбенцио, завивалась щипцами, и её манера при этом качать головой.
Шум внизу у лестницы усилился. Очнувшись от сонного оцепенения этого вечера без ласк, она подошла к дверям и посмотрела вниз. Лампа в нише освещала только полированные извилины перил, но женщина узнала громкий голос внизу и крикнула: «Впустите его». Потом, так как её не услышали, она повторила громче: «Пускай идёт наверх», поправила на шее тёплый жемчуг, отбросила складки юбок и выставила ногу вперёд — так, чтобы видна была лодыжка.
— Да он пьян, госпожа, — донёсся снизу грубый голос. — И привёл с собой ещё кого-то.
— Пускай оба идут наверх, — сказала женщина ровным, размеренным голосом. — И не шумите.
Она полюбовалась своей обтянутой шёлком лодыжкой, жался, что никто не увидит её в этой позе, ибо она не была намерена дожидаться посетителей на площадке. Здесь, в этом маленьком освещённом гроте над погруженной во мрак лестницей, она казалась себе заключённой среди бесчисленных зеркал, славивших её красоту. Мрак колебался, звеня своими эбеновыми зеркалами, сверкая подступавшими всё ближе колдовскими глазами, в то время как мужчины поднимались по лестнице к ней наверх. Мрак душил её, опутывая облаком чёрного шёлка. Она спаслась бегством обратно в свою комнату, где Иисус с картины в золотой раме благосклонно взирал вниз, на широкую постель. Спорящие голоса настигали её, щекотали, как прикосновение к телу колючей мужской бороды.
Спотыкающиеся шаги и сердитые голоса приблизились, дверь, только что закрытая ею, с силой распахнулась. Но к этому времени женщина успела уже сесть на кровать. Её платье из Дамаска, обшитое золотой бахромой, расстилалось вокруг неё, как стихия наслаждения, и казалось, что розы Дамаска цветут на её щеках, в тёмной меди волос, в тёплых золотистых зрачках, ещё светившихся испугом, который она выдумала для собственного удовольствия, и тревогой более глубокой, о которой она не подозревала. Мужчины, остановившись у дверей, видели перед собой пышную фигуру, перетянутую шестью золотыми шнурами, каждый в два дюйма шириной[85], — женщина предстала их ослеплённым взорам, словно защищённая золотой решёткой, издевавшейся над их тощим карманом.
— А она поёт? — спросил Бруно, понизив голос, словно говоря о каком-то чуде, о морской сирене в клетке. Женщина задвигалась, и он увидел край её красной камлотовой нижней юбки, также обшитой золотой бахромой. Мелькнул шёлковый чулок телесного цвета. Запах её духов разжигал кровь. Бруно видел качающиеся серьги и медно-рыжие волосы, уложенные в обычную причёску венецианок — два рога над лбом, а остальная масса волос завита и зачёсана назад. Видел жемчуга на шее, золотую цепочку с большим красным камнем, её лицо, обрамлённое высоким воротником из накрахмаленных кружев, открытую полную грудь, тугой корсаж. Ему пришло на память выражение Аретино[86]: «Поэт — ваятель чувств».
— Это синьора Лукреция Фракастро, — сказал Герман и икнул.
— А кто ваш приятель? — спросила Лукреция своим мягким, заискивающим голосом.
Бруно выступил вперёд.
— Я отвечу вам сам. У меня много имён, но ни одно не объяснит вам, кто я такой. Проще будет сказать со всей скромностью, что я — величайший из людей во всём мире.
— И это совершённая правда, — восторженно подхватил Герман. — Он великий человек! И я тоже рассчитываю когда-нибудь стать великим.
— А чем вы замечательны, синьор со множеством имён? — спросила Лукреция, ласково усмехаясь.
— Я — первый человек, который до конца постиг устройство Вселенной, — сказал Бруно. Волосы упали ему на лоб, он отбросил их назад и при этом покачнулся. — Не хочу хвастать, но факты отрицать невозможно. В моих сочинениях я писал о себе так: «Ноланец — гражданин всего мира, ибо для истинного философа всякая страна — отечество. Ноланец — сын матери-земли и отца-солнца. Оттого что он любит мир слишком великой любовью, его удел — терпеть ненависть, проклятия, гонения, быть отверженным в этом мире. Но до самой своей смерти, перевоплощения, изменения да не будет он нерадивым и праздным в жизни».
— И как же устроена Вселенная? — спросила женщина без всякого недоверия в голосе, всё так же ласково усмехаясь.
— Я объясню вам это в двух словах. — Бруно сделал порывистое движение и опять пошатнулся. Герман, который тем временем уселся в кожаное кресло, захлопал в ладоши. Бруно отвесил ему поклон и повернулся к куртизанке: — То, чему учат все школы, университеты, лютеранские и католические священники, философы-эзотерики[87] и прочие и прочие, — оказывается полнейшей и бесчестной ложью. Кое-кто из древних был близок к истине, и великий Коперник[88] навёл меня на правильную мысль, которую я теперь и отстаиваю. Звёзды — это Солнца. Их бесконечное множество. Земля вращается вокруг Солнца, а Луна — вокруг Земли. На остальных бесчисленных планетах, которые вращаются вокруг бесчисленных солнц, несомненно, живут другие породы людей, то есть существа с достаточно развитым умом, чтобы постигать связь между причиной и следствием.
Лукреция пристально посмотрела на него.
— Вы бы лучше не говорили таких вещей. — Она нахмурила брови и бросила взгляд на закрытую дверь. — Вас убьют.
— Им необходимо убить меня, — отозвался Бруно ровным голосом. — Ведь говорил же я: ноланец любит мир так глубоко, что он отдаст за него на распятие не сына, а себя самого. Я пришёл в мир свидетельствовать истину.