Матери покидают Равенсбрюк, они соглашаются уехать во внешний Kommando, об этом ей рассказала Сабина. Они уходят вместе с детьми, это не может быть хуже, чем Равенсбрюк, где царят голод, болезни и абсолютная нужда. Им обещали, что они будут работать в деревне, дети будут находиться рядом. Но когда несколько дней спустя в лагерь возвращаются их платья с номерами, подобно одежде вывезенных на черном транспорте, женщины понимают, что в Kommandos матери идут на смерть: пуля в затылок, голод, истощение, газовая камера – это уже не важно.
– Я хочу увидеть Джеймса, – говорит Тереза.
– Ты целый день в Betrieb.
– Я хочу попробовать во время последнего кормления, перед комендантским часом.
– У тебя нет пропуска.
– Ну и пусть.
– Ты сумасшедшая.
– Сейчас столько заключенных. Ты же сама видишь, что идет постоянное движение. Они больше не могут за всеми нами уследить.
– А если тебя поймают?
– Ради этого стоит рискнуть. Сегодня вечером я иду вместе с тобой.
Нужно просто литься, как река, объясняет Тереза. Терпеливо, от одного места к другому. Медленно разливаться. Скользить. Передвигаться от рабочего отряда к Revier, проходя мимо мертвых, наполовину мертвых, живых, которые скучились в ожидании, сантиметр за сантиметром до самой Kinderzimmer. Шаг за шагом сливаться с каждым пейзажем, замирать в нем, чтобы заставить окружающих поверить, что ты здешняя, что ты одна из них. Это ультрамедленное движение, даже почти не движение, невидимое невооруженным взглядом, так ползет солнечный луч, так передвигается тень с утра до вечера. В конце концов Тереза входит в Tagesraum и перед ней нет никаких преград: такое впечатление, что она тут была всегда.
Она здесь. Она видит Милу, Ирину и Джеймса, тела, переплетенные в нежности, как гнездо из ветвей. Она придвигает стул и садится. Проводит рукой по голове Джеймса. Разворачивает синий кусок материи, добытый из вагонов с награбленным, и накрывает младенца. «Ему один месяц, – говорит она, – а у него голова старичка». Она поглаживает пальцами изборожденный морщинами лоб, складочки вокруг глаз и рта. Уменьшенная копия старичка: редкие волосы, беззубая челюсть, слабый кишечник. Пересушенная кожа, лопающаяся от прикосновения ногтя. Мила видит, что он стар. Но это происходило постепенно, день за днем, это не было для нее внезапным потрясением, как это случилось с Терезой, и она видела других грудных детей, еще более сморщенных, чем Джеймс. Молод, стар, она забыла о возрасте, забыла о существовании детей с пухлыми щечками и мышцами. Тереза встает, идет от стула к стулу, от матери к матери. «А этот розовый, – говорит она, – он только родился». Она возвращается к Ирине, целует ручку Джеймса.
«Was machst du hier?»[79] Они не заметили, как бесшумно вошла медсестра. Это та медсестра, которая принимала у Милы роды, та, которая зажимала ей рот и украла для нее хлороформ, чтобы уменьшить боль. Она пристально смотрит на Терезу. Она повторяет почти шепотом: «Was machst du hier?» – «Я пришла повидать сестру», – отвечает Тереза. Медсестра читает нашитые на рукавах Милы и Терезы буквы: F – Франция, P – Польша. «Hast du eine Schwester in Frankreich?»[80] Мила сцепила зубы. Сколько же за это будет ударов палкой? Двадцать пять, пятьдесят? Медсестра медленно подходит, она ничего не говорит, склоняет голову, смотрит на Джеймса. Сколько ударов? Strafblock? Bunker?[81] «Wie schön…»[82] – Она улыбается. Schwester Элена тоже улыбалась детям, перед тем как стала корчиться от смеха при виде ран, которые нанесли детям крысы. Медсестра засовывает руки в карманы. «Du kannst noch zehn Minuten hier bleiben, dann raus»[83]. Медсестра уходит так же, как пришла, бесшумно и, похоже, без вражды.
Ирина прячет грудь, держит Джеймса вертикально и похлопывает по спинке. Затем Тереза берет его, смотрит ему прямо в глаза: «Джеймс, ты должен держаться. Я для тебя принесла синее одеяло. У тебя есть грудь Ирины. У тебя есть мама, и у тебя есть я. Мы раздобудем для тебя уголь. Ты должен держаться, Джеймс». Джеймс пока не ведает, что он тоже ветка. Ветка Милы, Терезы и, быть может, Ирины.
Невозможно больше узнавать лица. Еще никогда Равенсбрюк не был настолько забитым и постоянно пополняющимся новыми заключенными. Прибывают заключенные из других лагерей, потому что с востока наступает Красная армия. Их эвакуируют пешком, они приходят и сотнями заполняют нары, в блоках ставят дополнительные этажи, на одних нарах спят по трое-четверо, сменяя друг друга несколько раз. В блок заходят через окна, ты больше никого не узнаешь, нет никаких шансов, беспрестанно живые и мертвые сменяют друг друга, а блок № 25, стоящий прямо на земле, где все кишит червями, опять наполняется заключенными, перед тем как из него снова уберут трупы. «Больше нет грязи, – говорит Тереза, – есть тела, привычные лица, которые блекнут и теряют вчерашний образ, за несколько часов ты теряешь свое лицо». Дети попрошайничают, Verfügbars едва прячутся, сгорбленные Schmuckstücks бродят и чешут головы, и им даже не грозит стрижка. И тут вдруг обрушиваются побои, начинается отбор, грузовики готовы к погрузке. Забирают седых, с опухшими ногами, с гноящимися ранами женщин, а чтобы набрать норму, выхватывают наугад из блоков и коридоров тех, кто стоит на расстоянии вытянутой руки. Внезапно Bunker, Strafblock, оскорбления, собаки, кровь, хруст костей, а потом ничего. Ты возвращаешься с разгрузки вагонов, под юбкой спрятаны три книги, не было даже обыска. На следующий день во время Appell за одно произнесенное слово ты рискуешь получить пятьдесят ударов палкой. Набирают «розовые карточки», идет массовая кампания вербовки женщин старше пятидесяти, больных, неработоспособных заключенных, которым вручают пару вязальных спиц и обещают, что их скоро увезут в лагерь отдыха, где с ними будут обращаться уважительно. И многие идут добровольно, наивные или уставшие, веря в то, что наконец избавятся от мучений, и спешат туда, поскольку разве их могут обмануть, разве они простофили? Вечный отдых – это смерть. Потоки незнакомых лиц прибывают с восточных территорий, из освобожденной Польши, доходят новости из отвоеванной Франции, недолгое ликование. С утра до вечера смеется Адель, представляя, как на вокзале ее ждет белый конь с каретой: «Вот вы увидите, дамочки, Польша освобождена, затем волна на запад, Равенсбрюк сметут русские – и мы свободны, мы здесь почти на стыке востока и запада! И тогда, дамы, вы отправитесь в Париж, где вас встретят с поезда!» Но каждый день крематорий сжигает следы совершенных преступлений, десятки тысяч измученных тел, уничтожая доказательства. «Посмотри, Адель, посмотри, это все равно что мы никогда и не существовали».
Слишком много ртов в Равенсбрюке, не хватает супа. В нем плавают бинты, куски тряпок, которые нужно долго разжевывать: если ты долго жуешь, у тебя вырабатывается слюна, твой язык опадает и увлажняется, и это хорошо. Мила ворует брюкву и морковь, которые сгружают у озера. Они лежат в ледяных кучах рядом с кухнями. Женщины ходят туда по нескольку раз, по очереди, Мари-Поль, Луиза, Мария, Тереза и недавно появившиеся заключенные, чью внешность надзирательницы еще плохо знают, путают их, в любом случае их не найдут, потому что многие из них даже не получили регистрационный номер. За овощами идут несколько человек: одна ворует, другие отвлекают, разбегаясь в разные стороны, что оставляет меньше шансов Aufseherins и собакам. Иногда удается раздобыть картофель, они прячут его в трусах, а в блоке режут на тонкие ломтики – одна девушка заточила свою заколку, сделав из нее лезвие. Они отдают Blockhowa огромную картофелину и взамен получают разрешение пожарить прямо на печке эти желтые кружочки. Для Джеймса всегда есть половина картофелины, Мила пережевывает ее, как птичка, и кладет это жидкое пюре ребенку в рот. У Ирины больше нет молока. Эстафету принимает венгерка. Джеймс пьет молочную смесь, когда в морг относят очередной труп или когда котята Schwester сытно поели. В некоторые дни то русская, то полька теряют своих детей или только что прибывают в лагерь со своими грудничками – у них еще пышная грудь и есть жир на бедрах. Слишком много тел, слишком много лиц, чтобы Джеймс их запомнил, есть лишь одно постоянное – лицо Милы.