Мила садится. Задирает рубашку, обнажает грудь, настолько крошечную, что сосок занимает всю ее поверхность. Она прикладывает рот младенца к груди, он сосет – это странное ощущение, новое, не похожее на поцелуи любовника. Джеймс смотрит на нее, его черные шарики глядят в черные глаза Милы очень серьезно. Она задается вопросами: все ли она правильно делает? так ли она его держит? сколько времени это длится? как узнать, что ребенок закончил, остановится ли он, когда насытится, или нужно это решать самой? и самое главное: есть ли что-то в груди? Она сжимает под рубашкой левую грудь, и из нее выделяется прозрачная капля, которая ее успокаивает. Но в тот же миг новые вопросы: а этого достаточно? возобновляется ли это? Они смотрят друг на друга, он – сжав кулачки, не двигаясь, впившись своими зрачками в зрачки матери. Она готова улыбнуться, но не решается, растерянная, как перед неизвестным инструментом, не способная судить, правильно ли все делает, и обращается про себя к сыну: «Джеймс, я рассчитываю на тебя, помоги мне, покажи мне».
Приходит еще одна женщина, у нее тоже ребенок, лицо которого Миле не видно. «Dzień dobry!»[68] Полька. Она садится напротив Милы, прячет ребенка под рубашку, Миле кажется, что женщина совершает те же самые действия, что и она сама. Она вспоминает все польские слова, которым ее научила Тереза, и представляется: «Jestem tzw Mila, jestem francuski»[69]. И женщина с улыбкой отвечает: «Jestem tzw Magda»[70]. Женщина спокойна, и от этого Миле становится легче. Она ждет. Смотрит на женщину. Она не знает, что должно быть дальше. Что будет происходить в ее теле и в теле младенца. Входит третья женщина, кивает головой Миле и Магде, садится на стул, прикладывает ребенка к груди. Холодно. Говорят, что осень и зима здесь суровые, руки уже мерзнут. Джеймс отпускает грудь. Сидящая напротив Магда меняет грудь, и Мила повторяет за ней. Но Джеймс больше не сосет. Он закрыл глаза. Мила поднимает его крошечную руку, и его пальцы раскрываются, как лучики солнца: он не мертв, он спит. Мила укачивает его, прижав к себе, затем еще раз всматривается в него, потому что забыла его лицо. На ее взгляд, у него голова, как у боксера, потому что глаза опухшие, как после нокаута, он держит перед собой сжатые кулачки, снова готовый к бою, нос деформирован после того, как прошел у нее между ног. «Мой маленький житель Сердана[71], – говорит она прямо возле его закрытых глаз, но он далеко. – Джеймс!» Он спит, ему все равно. «Мой марокканский мини-бомбардировщик, мой Джеймс». Перед тем как отнести его в Kinderzimmer к очень юной девушке, она нежно целует его в лоб. Сабина держит дверь едва приоткрытой, чтобы ничьи взгляды не проникли в комнату, говорит Миле прийти на следующий день утром, после подъема, ночью приходить нельзя. «А что, в Равенсбрюке младенцы ночью не едят? Мой маленький боксер, сможешь ли ты подождать?» У нее всплывают смутные воспоминания о том, как ее кузины просыпались ночью каждые два-три часа от криков голодных младенцев и как отец, спящий на втором этаже, закрывал уши подушкой, чтобы хоть как-то уснуть. Но сейчас об этом лучше не вспоминать. Она ложится спать рядом с Сили.
На следующий день она четыре раза приходит в Kinderzimmer. Четыре раза ей протягивают ребенка с биркой и в белой распашонке, которая постепенно теряет свою белизну. Четыре раза она прикладывает ребенка к груди в Tagesraum, меняет грудь, появляются новые лица, новые матери с маленькими молчаливыми свертками, которые садятся на стоящие вдоль стен стулья, образуя странный круг, где младенцев кормят грудью тощие молчаливые женщины, похожие на старушек, хотя им наверняка еще нет и тридцати лет. Они приветствуют друг друга, каждая на своем языке. Полька, чешка, венгерка, фламандка, русская, англичанка, немка, и ни одной француженки, ни одного знакомого лица, можно подумать, что все они разбросаны в тридцати двух блоках. Но стоит вспомнить, что говорила Мария, Schreiberin: «Сейчас в лагере насчитывается более сорока пяти тысяч женщин, и встретить знакомое лицо или услышать знакомый голос – всегда чудо». Матери придвигают свои стулья друг к другу, иногда смыкают круг, надеясь, что то малое тепло, которое исходит от их тел, продержится дольше, увеличится, что они поделятся им друг с другом. Но это ненадолго: через несколько минут Schwester возвращает их к ледяным стенам. Однако это лучше, чем ничего.
На третий – и последний – день в Revier медсестра сказала, что сегодня вечером нужно вернуться в блок. О Джеймсе она не сказала ничего. Мила стучит в двери Kinderzimmer. Открывает Сабина, у нее на руках два младенца, одного она протягивает Миле. «Это не Джеймс, не его бирка, у этого ребенка нет волос». Сабина снова уходит к нарам, где лежат младенцы, ее помощница-голландка заболела, и она еле справляется, она просит Милу подождать и подержать ребенка, который ей мешает. И тогда Мила смотрит на то, что она держит в руках. Оно ужасно. Оно размером с ребенка, но у него голова старичка. Желтая кожа. Оно сморщенное, как гнилое яблоко. Вздутый живот. Вместо одежды у него грязная тряпка. Оно тощее. Кожа да кости, ножки как соломка. А в сказке про Гензель и Гретель колдунье не нравилось, что указательный палец ребенка был толщиной, как куриная косточка. Оно холодное. Синего мраморного цвета. Парализованная, Мила всматривается в маленькое существо. Возращается Сабина: «Спасибо, давайте мне его». Мила спрашивает: «Что с ребенком?» Сабина берет его, качает и очень тихо бормочет: «Что с ним? Он голоден». И вот уже другая рука стучится в дверь.
Мила медленно заходит в комнату. Здесь есть стол, небольшой шкаф, умывальник, две корзины, потухшая печь и едва заметный просвет окна. Со сжатым желудком, превозмогая запах кала и мочи, она движется к двухъярусным нарам, ее туда тянет словно магнитом. На нарах неподвижно лежат в ряд черепа младенцев, прижатые друг к другу. Подойдя ближе, она замечает наполовину обнаженные тела, смрадные и грязные пеленки. И лица. Целая серия миниатюрных старичков, похожих на то существо, которое она только что держала, с морщинистыми и желтыми лицами, со вздутыми животами и синими тощими ногами. Пятнадцать маленьких тел вверху, пятнадцать внизу, самые чахлые и морщинистые лежат на одном тюфяке – настоящая коллекция крошечных монстров. А Джеймс лежит вверху, она сразу его замечает и берет на руки. Она узнает его бирку, целует его в мягкую головку, и он открывает глаза. У Джеймса розовые щеки, у Джеймса под кожей течет кровь, Джеймс похож на младенца.
– Вы не можете здесь оставаться, берите Джеймса и идите в Tagesraum.
Мила не двигается с места, она прижимает Джеймса к груди.
– Чьи это дети?
– Женщин-заключенных.
– Сколько им?
– Не больше трех месяцев.
– А потом?
Сабина заправляет за ухо прядь волос:
– Я должна вас оставить, у меня нет даже пеленок для каждого ребенка, а у них дизентерия, мне нужно за ними ухаживать, а сегодня я одна…
– Что с ними будет в три месяца?
Сабина закусывает губу, ее взгляд теряется в далеком окне. С верхней полки раздается тихий кашель. Мила повышает голос, это впервые после того, как она попала в лагерь:
– И что с ними?
Сабина глубоко вздыхает:
– Они умирают.
На этот раз Джеймс хватает грудь и тут же ее бросает. Он дрыгает ногами, как насекомое, перевернувшееся на спину. Мила сжимает одну грудь, потом другую. Они пустые. Сабина говорит, что больше нет сухого молока, сегодня умерло мало детей, а установленное эсэсовской медсестрой правило очень строгое: одна коробка сухого молока от Красного Креста за каждый труп младенца, доставленного в морг. И тогда Мила возвращается в Tagesraum, кладет палец в рот Джеймса. Он его сосет в ожидании.
Чуть позже Сабина зовет ее. Она больше не преграждает путь в комнату и широко открывает дверь перед Милой, которая уже побывала в Kinderzimmer. Сабина вернулась из морга, Keller. Есть умершие младенцы, а значит, есть молоко. Джеймс сможет поесть. Сабина берет коробку с сухим молоком, размешивает порошок с водой в стеклянной бутылке, прикрепляет к горлышку отрезанный от хирургической перчатки палец и проделывает иглой отверстие. «Целое сокровище, – говорит она. – Две украденные перчатки, два риска для жизни, десять сосок для пятнадцати младенцев; позаботьтесь о них».