– Ну, я и есть мужчина, вообще-то.
– Знаешь, я тоже – мужчина. Я всю жизнь с мужиками письками меряюсь, сколько себя помню, с детского сада.
Чиркнула спичка.
– Но иногда нет сил быть мужчиной. Кресты – это слишком больно.
– Где у тебя болит?
– Здесь, придурок.
Ночью я проснулась около четырех. Луна блестела в голых ветках, заслонявших лазурные стены. Комнату заливал свет. Я вспомнила вечер, мулатку, подслушанный разговор, и в животе упало, как при старте лифта. Опустив руку, я нащупала на полу записную книжку с заложенной между страницами ручкой и, подставляя разворот под свет из окна, написала: «Мул. Дем. Никогда не быть с ними дурой».
* * *
Как-то Алик позвонил из Волхова, сказал, что застрял на переговорах, и попросил срочно съездить к нему домой – забрать какие-то документы и привезти в офис к семи часам. Шел снег. Сухой и мелкий. Алик, как и Альбина, жил в Купчино. Выйдя из метро, я сразу же влипла в толпу, густую и пьяную от усталости. Шалманы, бильярдные, стеклянные магазины, игровые автоматы, люди, нагруженные пакетами, очереди за шавермой. Продираясь сквозь интенсивную музыку и джинсовое барахло, сбрасывая с себя липучий Лас-Вегас, я вышла из запаха жареного теста и остановилась перед знаменитыми Купчинскими пустырями. Мне нужен был правый. Земля лежала твердо. Низом мело белую ледяную крупу. Она неслась, застревая кое-где, под хребтами карликовых гор, залегая в следах протекторов. Я замотала шарф по глаза и маленькой точкой двинулась через поле.
Жена Алика, милая полная армянка, налитая персиковой мякотью, цветущая на фоне расписных обоев, предложила чай, но времени оставалось только на принятие папки из рук в руки.
В полседьмого Померанец влетел в офис.
– Привезла? – спросил он с ходу, энергично расслабляя узел галстука (имевшего неожиданно бодрый и слишком шелковый вид). – Умница. Сейчас они уже приедут… – добавил он себе под нос.
Алик погрузился в чтение документов и очнулся только от стука чашки, поставленной мною на стол.
– С сахаром?
Я кивнула.
– Слушай… – он как-то нервно осмотрелся. И, с некоторой неприязнью высвободившись из петли галстука, протянул его мне. – Возьми, слушай… Положи куда-нибудь, спрячь подальше. Вообще, выкинь его на фиг, – не дождавшись моей неспешной руки, он бросил галстук на стол, предварительно смяв, как салфетку.
В обед следующего дня мы, как водится, сидели на Измайловском, Альбина грела руки о кружку и рассказывала о «Моем».
– Я моему галстук подарила… Плохой, – она улыбнулась, стесняясь.
– Зачем?
– Не знаю… Машка меня научила. Говорит, надо дарить им стремные подарки, им тогда захочется доказать, что они могут лучше… Захочется дать понять, что они умеют круче подарки дарить. Машка говорит, они ведь любую возможность используют, чтоб показать, что они круче. Надо им подкинуть… это самое… повод. Ну, я выбрала своему галстук, такой цветной, глупый. Он вчера ездил на переговоры, тут, в область… и как раз я ему сказала, чтоб надел и…
У меня заложило уши. Развязка поразила: как же я раньше не догадалась?! Но больше всего страшило то, что, подбросив меня к заводу, Альбина под каким-нибудь предлогом захочет подняться в офис, чтобы еще немного поговорить: со вчерашнего вечера галстук валялся в самой заметной корзине – из тех, что стоят не под столами, а в «коридорчике» при входе. Там этот аляповатый глист, личинкой отложившийся в разум Альбины из Машиного социопрактического знания, спал, свернувшись поверх рваных бумаг и огрызков. Как я жалела, что по лености перенесла вынос мусора на вторую половину дня! Как я жалела вообще! В мыслях я побожилась, что в следующие же выходные поведу Альбину в Эрмитаж, в гости к Валечке, в кино, куда угодно. Мы с Валечкой разожмем Альбине челюсти, вольем в глотку красное вино, мы сыграем ей на скрипке, затащим в подкопченную «Фишку» и заставим танцевать. Мы введем антидот. Если, конечно, действие испускаемого Марией яда в принципе возможно прекратить.
На деле в выходные ничего не случилось. Я заболела. Температура под сорок. Кофта, в которой я спала второй день, и сальные волосы, пропитанные потом на несколько раз, прилипали к телу. Мне очень хотелось пить, но сил встать не было: при попытке подняться темнело в глазах, и я падала в грязную постель, как в трясину. Когда Лиза пришла ко мне в комнату делать уроки, я попросила ее принести стакан воды. Девочка выбежала в коридор с криком:
– Бабушка!
Беря из Лизиных детских холодцеватых, бескостных рук мокрый стакан, я уловила в лице и позе девочки отвращение, вызываемое, возможно, моим запахом, возможно, внешним видом, а возможно, и чем-то, имеющим гораздо более обширную природу, распространяющуюся далеко за пределы внешних признаков. Я испугалась этого отвращения. Как пугаются иррационального: кожей. Но мой страх погас на корню, не успев осветить ни микрона из потаенного в глубинах реальности: у меня не хватило физических сил для пребывания в этом страхе и тем более для соединения с ним. Складки одежды и постели, сбиваясь, опоясывали меня, впечатывались в размякшую от пота и грязи кожу, становясь неотъемлемой частью самоощущения тела: уже непонятно было, я ли чувствую поверхность ткани, или ткань чувствует поверхность меня. То есть жизнь моя состояла сплошь из одного осязания кокона, в котором явственно присутствовали две щели к свету: глаза. Но они были склеены засохшим гноем. Я сделала несколько глотков и погрузилась в растительное существование. Прошло минут десять, а может быть, и пара часов. А может быть, наступил следующий день. В коридоре раздался телефонный звонок. Анна Романовна заглянула в комнату. О чем-то спросила. Ушла. Бросив дверь недозакрытой. Послышался ее голос.
– Але! Да… нет, не подойдет. Спит.
Звонила моя мама.
– Ну да, да… плохо… Ну, так это, мы-то уж смотрим за ней, как за своей, не волнуйтесь. Чего уж, все мы христиане, да… Уж ходим тут, ухаживаем, делаем все, что она ни попросит…
Я заплакала. Через ссохшиеся ресницы вылилось несколько очень горячих слез. Не могу сказать, что мне стало так уж жалко себя. Мне стало жалко маму, которая любила меня и которая не знала правды. Мне стало жалко правды. За несколько последних дней я могла тихо скончаться под одеялом. Никто не заметил бы этого. И вот, маму отделили от правды, да еще и так запросто, так грубо! – вершители обходились без всякого изыска! Но почему? Каким образом это становилось возможным? Как возвыситься до пребывания во Христе за счет одного стакана воды, пронесенного каких-то пятнадцать шагов – от раковины до кровати? Продолжив свое голодное и неподвижное лежание, я уже не спала. Я думала. Инна, Агата, Анна Романовна, Мария, дрессировщики иеговистов, грабители. Кто они? Люди ли это? И если люди, то где они были раньше? Почему во времена моей жизни в родительском доме они не давали о себе знать?
* * *
Первый после болезни рабочий день пришелся на пятницу. Иеговисты явились в одиннадцать утра. Свежие брошюры лоснились, как шоколадные деликатесы в обертках. Ия Саввина протянула мне пачку. Пришлось снять резиновые перчатки, чтоб не марать обложки, по крайней мере прямо при женщинах. Я объяснила, что, вернувшись на работу после недельного отсутствия, слишком занята уборкой и «заниматься» сегодня не смогу. Они понимающе кивали.
– Главное, что вы хотите! Вы хотите учиться чистому поклонению Христу. Для этого обязательно надо изучать Библию. Все изучают… Ведь этот процесс начался в 1914 году…
– Какой процесс? – спросила я, стирая тыльной стороной ладони пот под носом.
– О, ну это уже, знаете, такая сложная тема, отдельная… Об этом мы поговорим в свой черед.
– А! Разумеется, – я тоже с чувством покивала.
– Да, сначала мы пойдем по порядку, будем изучать Библию, прямо вот от начала и пойдем, и пойдем… Библия приготовляет нас к добрым делам… Ее надо чита-а-ать, – заключила она, ударяя на «тать» и растягивая «а» по-московски, открывая гласную на триста шестьдесят градусов.