— Послезавтра ждем вас в два часа. До свидания!
В школу Иван Сазонович пришел почти на целый час раньше назначенного времени. Еще на крыльце снял кепку, вытер носовым платком лысину, поправил очки. Так рано его не ждали, потому никто не встретил: ни молоденькая учительница, ни парни, которые приглашали. Школа была новая, кирпичная, трехэтажная.
Иван Сазонович топтался в широком низком вестибюле, не зная, куда идти. Вдруг резко и звонко залился звонок, и сразу же послышались голоса, захлопали двери. Из коридора решительно шагал через вестибюль рослый узкоплечий Стрижак, завуч школы, увидел бывшего бухгалтера, удивился:
— Здравствуй, Михаленок! А ты чего сюда забрел? Может, внука хочешь к нам определить? — оскалил зубы Стрижак, и его широкое лицо расплылось еще шире.
— Да нет. Пригласили на встречу. Про войну просят вспомнить.
— Вспомнить, говоришь? Теперь все кому не лень вспоминают. А кто пригласил? Почему я не знаю? — Лицо его стало строгим, губы сурово поджались. — Пошли, понимаешь, к директору. Может, она знает?
Михаленок потопал вслед, хоть ему так хотелось повернуть назад и пойти домой, где без него сажали картошку.
В небольшом, узком, будто пенал, кабинете, говорила по телефону худощавая темноволосая женщина. Она кивнула им, чтобы садились, и продолжала разговор. Звонило, наверное, какое-то начальство, потому что директриса слушала внимательно, делала записи, коротко переспрашивала, уточняла. Наконец она положила трубку, повернулась к ним.
— Слушаю вас. В чем дело, Афанасий Кондратьевич?
— Да вот, понимаете, пришел Михаленок. Говорит, пригласили его рассказать про войну. Я не в курсе, понимаете. Может, вы, Лидия Сергеевна, знаете, кто приглашал? С кем согласовали?
— Я не знаю. Погодите, видимо, комсомол наш пригласил. Может, Ксения Артемовна приходила к вам?
— Вот, вот, она приходила. Просим, говорит, выступить, — с радостью подтвердил Михаленок.
— А с кем она согласовала? — гнул свою линию Стрижак.
— С кем надо согласовывать? — подняла на него усталые глаза директриса.
— Как с кем? С военкоматом. С райкомом партии. Есть совет ветеранов. Тут такое дело, понимаете, Иван Сазонович жил на оккупированной территории. В партизаны не пошел. И вот, понимаете, он будет выступать перед учениками…
— Все не могли быть в партизанах. Кто-то должен был и хлеб печь. Для тех же партизан. Вот я и был связным, — решительно сказал Михаленок.
— А документы есть? — наседал Стрижак.
— Есть. Дома. Я ж не ношу их с собой.
— Ага, документы не носишь. А награды почему не носишь? Боевые ордена, медали. Если, понимаешь, ветеран, так у него вся грудь в орденах.
— Были такие ветераны. После войны трижды Героями становились, — со злостью сказал Михаленок.
— Ты не намекай, не намекай. Ты, понимаешь, свои награды покажи… И вспоминать теперь все мастера, — ухмылялся Стрижак.
— Моя главная награда — жизнь, которая мне досталась. На моих глазах гибли люди. А мне посчастливилось выжить. Дойти до Берлина. Я вот и хочу рассказать ребятам о своих товарищах, — Иван Сазонович понял, что теперь он не отступит, он должен выступить. Ради тех парнишек и молодой учительницы.
Стрижака он знал как облупленного: был тот моложе лет на пять. В детстве его имя — Панас — однокашники переиначили: второе «а» произносили как «о». Стрижак обижался, бросался с кулаками на ребятню, и наверное, так крепко не любил свое имя, что даже в белорусской школе называл себя только Афанасием. Преподавал Стрижак историю, одно время даже был директором, но чересчур любил рюмку. Как-то попался на глаза начальству в неприглядном виде, и его понизили. Уже много лет он работал завучем.
— Вот что, Афанасий Кондратьевич, — директриса поднялась, обтянула строгий темно-синий жакет. — К сожалению, я не смогу быть… А вы организуйте встречу. Пусть Иван Сазонович выступит, он прошел войну… Фронтовиков уже… сами понимаете… И чтоб все было как положено. А потом разберемся…
В это время в кабинет стремительно вошла взволнованная, раскрасневшаяся Ксения Артемовна:
— О, вы уже здесь, Иван Сазонович! Спасибо, что пришли. Извините, что мы не встретили.
Стрижак хмыкнул и люто глянул на учительницу.
ІІ
Школьников собрали в актовом зале. За столом, накрытым красным полотнищем с чернильными кляксами, важно восседал в центре Стрижак. С краю — Иван Сазонович, с другой стороны — Ксения Артемовна. Она и объявила о начале встречи.
Иван Сазонович подошел к трибуне, раздумывая, стоит лит прятаться за нее. Он же не докладчик, никаких шпаргалок у него нет, и повернул на авансцену, чтобы лучше видеть своих слушателей. Он разволновался, будто перед атакой, почувствовал, что в горле пересохло. Начал, как говорится, с самого начала, с того, что двадцать второго июня сорок первого фашисты вероломно напали…
Когда сидел за столом и близорукими глазами всматривался в зал, лица учеников казались невыразительными, будто сливались, особенно на задних рядах, где сидели старшеклассники. А впереди разместилась малышня: ученики начальных классов. Почему-то вспомнилось, как зашел в городе постричься, разговорился с молодой девушкой-парикмахером, курчавой, с перламутровыми ногтями-коготками, и она пожаловалась: «Ой, как надоели эти шпроты!» — «Какие шпроты?» — не понял он. «Детвора. Перед школой малышня донимает. Плана не дает, а время забирает». Ивану Сазоновичу не понравились эти слова, захотелось возразить, мол, нехорошо называть так детей, но не отважился. Слушал, как девушка ловко стрекочет ножницами, а из памяти выплыло то далекое, обидно-горькое — «карандашики»…
Чем дальше говорил Иван Сазонович, тем меньше его слушали, шептались, зевали, некоторые хоть прикрывали рот, а иные малыши зевали открыто и со смаком. А паренек на заднем ряду вытянул руки на спинку свободного стула и положил на них вихрастую голову. Михаленку показалось, что он слышит храп, и еще больше растерялся.
— Дядька, это мы в книжке читали. А вы сами как воевали? — послышал я ломкий басок из конца зала.
— Тише, тише! Вопросы, понимаете, потом, — строго сказал Стрижак и погрозил кому-то пальцем.
Он радовался, что Михаленка плохо слушают, а этот выкрик был ему словно медом по душе, но не мог же он допустить недисциплинированность, шум в зале.
Этот неожиданный вопрос совсем сбил с толку и без того взволнованного Михаленка, он почувствовал, что рубаха прилипла к спине: вспотел так, будто выкосил полгектара луга.
— Ты хочешь знать, как я воевал? — глуховатым голосом переспросил Михаленок, и в зале сразу установилась тишина. — Как я мог воевать? Выполнял любой приказ. В армии никто у тебя не спрашивает, хочешь ты или не хочешь. Вперед! В атаку! Однажды мы штурмовали высоту. Летом сорок четвертого было это. После атаки из нашего отделения осталось всего два человека. Приполз я в землянку взводного. Сам контуженный, уши засыпало землей. Ну, докладываю, так, мол, и так, осталось нас двое. Взводный давай кричать в телефон: «У меня осталось семь карандашиков». Я сразу недокумекал, что к чему. А потом до меня дошло: карандашики — это мы, бойцы. Люди. Ну, для секретности. Я не знал даже фамилии взводного. Не знал фамилий и ротного, и командира батальона. Все держалось в секрете. Куда наступали, какую деревню или город освобождали — ничего не знали. А нам особенно не доверяли. Ну, тем, кто жил под немцем. Был в оккупации. Я как-то по глупости спросил у командира отделения, как фамилия ротного или взводного. Он как вызверился: «Тебе знать не положено. Ты что, к фрицам хочешь перебежать? Смотри, пуля в спину будет». И вот перед наступлением оглянулся я, и аж сердце екнуло: на мой окоп нацелена винтовка… Я говорю вам правду. Один солдат свою родную деревню освобождал. Если б сам не узнал родные места, то ему б не сказали, где он находится.
Краем глаза Михаленок заметил, что Стрижак морщится, как от зубной боли, ему не нравится выступление гостя, а ребята притихли, слушают внимательно.