Сергей Николаевич был кадровым офицером. Незадолго до войны окончил Рязанское училище, с гордостью прикрепил к голубым петлицам два кубика и отбыл в Киевский военный округ.
Вскоре он уже командовал ротой, а через полгода началась война.
Лейтенанту, а позже капитану, майору Чайковскому везло. Он участвовал во многих сражениях, десятки раз выбрасывался в тыл врага и не имел ни одной царапины! Большинство его товарищей по выпуску, почти все, с кем он начал войну, погибли. Иные, тяжело раненные, покинули фронт, а он как ни в чем не бывало возвращался к своим после самых опасных рейдов. Грудь его украшали уже многие ордена. Он стал почти седой, редко улыбался, и никому бы не пришло в голову, что этому молчаливому, хмурому человеку с тяжелым, суровым взглядом синих глаз еще далеко до тридцати.
Проводя бо́льшую часть своего боевого времени в тылу у немцев, Чайковский лишь редко имел возможность писать домой. И еще реже получать письма. Он просто знал, что дома, в далеком сибирском городе, растет сын Илья, здоровый, крепкий, не ведающий в свои безмятежные детские годы, что такое война, но хорошо знающий, что его папа герой.
Последнее письмо отца Илья Сергеевич хранил как особую реликвию. На помятом тетрадном листке с трудом различались побледневшие от времени карандашные строки, обращенные к матери Ильи. «…и запомни, и скажи ему: я хочу, чтобы мой сын был человеком мира, а не войны. Мира! Даже если ради этого, он всю жизнь должен будет носить погоны. Ты объясни ему, уже теперь объясни: ничего нет страшнее и отвратительнее войны! И чтоб ее никогда больше не было, ничего не жаль отдать. Ничего, даже жизнь. Ты все это скажи ему сейчас сама. Ничего, что маленький — поймет. Не „мама“, а „мир“ — вот первое слово, которое должны говорить дети. Потому что без мира не будет ни мам, ни пап, ни их самих на свете. И если надо, пусть воюет за этот мир беспощадно! Винтовкой, ножом, ногтями, зубами… Скажи ему. А когда вернусь, сам все объясню…»
Но он не вернулся. Прошедший всю войну — без трех дней, не получив ни единой царапины, он все шутил, что после победы его выставят в Музее Советской Армии как редкий экспонат. И экскурсоводы, тыча в него указкой, станут рассказывать недоверчивым посетителям: «Загадка войны! Можете пощупать — цел и невредим, а воевал с первого до последнего дня».
Но майор Чайковский поторопился со своей шуткой. Последний день войны еще не наступил, до него оставалось еще три. А на такой войне три дня уносили тысячи жизней…
Майор Чайковский со своими десантниками уже не прыгал в тыл врага. У немцев теперь не было тыла. Какой уж тут тыл, когда до полного краха остаются считанные дни. Но окопавшиеся в разрушенном Берлине гитлеровцы фанатично отстаивали то, что уже невозможно было, да и незачем отстаивать. Их ждал бесславный закономерный конец. Они знали, что умрут, и потому сражались отчаянно. Что ж, эти люди сами выбрали себе смерть и на другую не имели права рассчитывать.
Но те, кто штурмовал эти развалины, погибали несправедливо! Они уже выиграли войну. В жестоких боях завоевали победу и имели право на жизнь. Ведь все теперь ясно! И то, что, несмотря на полный разгром фашизма, на абсолютную безнадежность и бессмысленность всякого его сопротивления, гибли наши солдаты, было величайшей несправедливостью. Но о какой справедливости можно говорить на войне…
Майор Чайковский, в каске и с автоматом в руке, залег со своими бойцами в подвале. Они наступали не на главном направлении — не на рейхстаг, не на имперскую канцелярию. Но от того сопротивление прятавшихся где-то впереди немцев не было слабее. Их забрасывали гранатами, выкуривали огнеметом, обстреливали из пулеметов и автоматов. Они притихали, умолкали. Но, как только гвардейцы поднимались в атаку, на них обрушивался ураганный огонь. Откуда? Какими силами? Чайковский потерял уже несколько человек. Так дальше продолжаться не могло.
Это был страшный бой. Всюду лежали в развалинах дома, груды кирпича, покореженных балок, песка, щебня вперемешку с поломанной мебелью, путаницей проводов, лестничными перилами… Белели в этом хаосе умывальники и унитазы, нелепо чернели двери, оберегавшие квартиры без стен. Над Чайковским и его бойцами поднимался к дымному небу обгорелый, но уцелевший железный каркас — стены обвалились, а каркас продолжал стоять, и его ажурные переплетения уходили куда-то в сторону позиций противника. Стояла тишина. Только подрагивала зацепившаяся за провода штукатурка и с сухим треском падали время от времени обломки — эдакий крохотный перерыв в неумолчном грохоте войны. Нет, конечно, это не была полная тишина — отовсюду неслись звуки боя. Просто здесь, на этом замкнутом пятачке, на какое-то время вдруг наступало затишье. И потом снова взрывалось яростной автоматной стукотней, громом гранатных взрывов, визгом пуль.
Но сейчас было тихо. Чайковский, устремив внимательный взгляд воспаленных от бессонницы, от дыма глаз на позиции противника, старался понять: куда исчезают немцы во время обстрела? Как получается, что, сколько их ни долби, при первой попытке штурма они тут как тут, снова ведут огонь?
Не спуская глаз с кирпичных завалов, что возвышались впереди, он, словно вторым зрением, видел иные картины. Перед ним проплывали сцены прежних боев, в которых довелось сражаться.
С ним нередко бывало такое порой. В какой-то короткий момент расслабления, какой бывает и в самом яростном сражении, он вдруг представлял себе эпизоды других сражений, отрывочные, незаконченные, так — клочки воспоминаний.
Он даже анализировал это «психологическое явление», как сам определил его.
Может, данный бой вызывал в памяти похожие? А может, это просто раздвоение памяти? Или у него так мозг отдыхает, воспроизводя самое запомнившееся в жизни?
Так или иначе он видел сейчас перед собой гигантский железный каркас, словно недостроенный ангар, розоватые, покрытые пылью кирпичи, весь этот хлам обрушившегося дома, нереальную в такой обстановке облезлую серую кошку, нерешительно высунувшуюся из какой-то дыры и в другой дыре исчезнувшую.
И в то же время он видел, словно наяву, себя, ползущего по душному сосновому лесу с раненым товарищем на спине.
…Это случилось годом раньше, когда в составе большого десанта они выполняли задание в тылу у немцев. Надо было захватить и разрушить сортировочную станцию.
Станцию разрушили, но войск у противника в этом районе оказалось много. Они энергично преследовали десантников. В какой-то момент Чайковский и его люди оказались в окружении. Пробились.
Под утро их осталось человек десять, опять попали в окружение, опять пробились. Под конец Чайковский вышел из окружения лишь с одним лейтенантом. У лейтенанта осколками гранаты были перебиты руки, он потерял сознание, и Чайковский нес его на плечах, на руках, на спине то по дороге, то по полю, то по лесу. Тащил всю ночь, весь день и еще одну ночь. Он, как мог, перевязал раненого, тот то бредил, то впадал в забытье. Раза два чуть не угодили в засаду, едва не нарвались на патруль. А в то утро их даже обстреляли издали, довольно лениво, наверное, какие-нибудь полевые жандармы. Жара стояла невыносимая, и им небось не хотелось пускаться в преследование, а может, издалека не разглядели. Словом, поцокали кругом пули, Чайковский ползком скрылся в чаще. А потом, пока хватило сил, продолжал нести лейтенанта, задыхаясь от усталости, от жары, от плотного пьянящего аромата смолы, сухих игл, знойного леса. Наконец в изнеможении опустился у края крохотного лесного ручейка, долго пил, окунал лицо и шею в холодную воду. А когда собрался сменить повязки раненому лейтенанту, увидел, что тот мертв. Жандармы стреляли издалека и не очень старательно, и все же пара шальных пуль попала в лейтенанта, которого нес на спине Чайковский. Не нес, пули угодили бы в него… Он думал, что, добираясь к своим, спасает раненого товарища, а оказалось, что товарищ спас его.
Таковы парадоксы войны. Сколько раз жизнь его висела на волоске! Многие ли из пехоты, танкистов, десантников, начавших войну в первые дни, дожили до победы?