После обеда я распрощался окончательно с моею городской квартирой и занял обычное купе в вагоне моего санитарного поезда.
15 декабря
Д-р Лазаверт, купив кисть и краску защитного цвета, весь день сегодня, облачившись в кожаный фартук, провозился над автомобилем, который будет служить нам завтрашнюю ночь и привезет высокого гостя.
На всех автомобилях моего отряда большими красными буквами стоит написанным мой девиз: „Semper idem"[7]. Приходится замазывать надпись, ибо, в противном случае, по этой надписи нити следствия сразу привели бы судебные власти, при случайно неудачливом обороте дела, к Юсуповскому дворцу и к моему поезду.
К вечеру автомобиль оказался в порядке. Завтра придется лишь поднять на нем верх и заблаговременно отпустить по квартирам в город шоферов, под предлогом дать им попрощаться с семьями перед отъездом, назначенным мною на 17 декабря вечером, а в сущности, освободиться от их назойливого любопытства и расспросов о том, куда едет д-р Лазаверт поздно ночью, не желая пользоваться их услугами. И без того сегодня, когда он возился у автомобиля, поездная прислуга, окружив его со всех сторон, то и дело спрашивала его, зачем он вымарывает надпись. Лазаверт очень удачно отбрехался. «Как тронемся в путь, ребята, — сказал он им, — опять надпишем по-старому, и будет так, как было, а завтра, ночью, еду кутить с… — и он подмигнул, — а потом кататься на острова, и нельзя, чтобы видели автомобиль генерала, т.-е. мой, в такой час в неподходящем месте». Любопытные этим удовлетворились и успокоились.
16 декабря
Сейчас 7 час. вечера. Я весь день не выезжал в город, а сидел и читал у себя в купе, ибо распоряжаться уже нечем — поезд готов к отъезду, а видеть посторонних людей мне противно.
В 8½ час. на трамвае поеду на малое заседание городской думы, где просижу, чтобы убить время, до без четверти 12 ночи, когда к думской каланче должен подъехать Аазаверт, одетый шофером, с пустым автомобилем, и отсюда я, сев в него, поеду во дворец Юсупова.
Я чувствую величайшее спокойствие и самообладание. На всякий случай беру с собою стальной кастет и револьвер мой, великолепную вещь, системы «Sauvage»; кто знает, может быть, придется действовать либо тем, либо другим.
Не знаю почему, но у меня весь день сегодня вертится в голове стих оды Горация:
Tu ne quaesieris, scire nefas, quern mihi, quern tibi,
Finem di dederint… Leuconoe![8]
Да! Но только там дело шло совсем о другом, а наша Лев-коноя несколько иного сорта… да! Scire nefas![9] А впрочем, ждать не за горами…
18 декабря
Глубокая ночь. Вокруг, меня полная тишина. Плавно качаясь, уносится вдаль мой поезд. Я еду опять на новую работу, в бесконечно дорогой мне боевой обстановке, на далекой чужбине, в Румынии.
Я не могу заснуть: впечатления и события последних 48 часов вихрем проносятся вновь в моей голове, и кошмарная, на всю жизнь незабываемая ночь 16 декабря встает ярко и выпукло перед моим духовным взором.
Распутина уже нет. Он убит. Судьбе угодно было, чтобы я, а никто иной избавил от него царя и Россию, чтобы он пал от моей руки. Слава богу, говорю я, слава богу, что рука великого князя Дмитрия Павловича не обагрена этой грязной кровью — он был лишь зрителем и только.
Чистый, молодой, благородный, царственный юноша, столь близко стоящий к престолу, не может и не должен быть повинным, хотя бы и в высокопатриотическом деле, но в деле, связанном с пролитием чьей бы то ни было крови, пусть эта кровь будет и кровью Распутина.
Как ни тяжело, но нужно постараться привести в порядок мои мысли и занести в дневник с фотографической точностью весь ход происшедшей драмы, имеющей столь большое историческое значение.
Как ни тяжело, но постараюсь воскресить события и занести их на бумагу.
В половине 10-го вечера 16 декабря я покинул мой поезд на Варшавском вокзале и на трамвае отправился в городскую думу.
Подъезжаю и вижу, что зал не освещен; швейцар сообщает мне, что заседание не состоялось за неприбытием законного числа гласных, а прибывшие, подождав, разошлись.
Братец, говорю, мне некуда деваться, открой мне кабинет товарища головы, дай бумаги, я напишу здесь несколько писем, пока приедет за мной мой автомобиль. Швейцар исполнил мою просьбу, и я около часа времени провел в писании писем некоторым друзьям.
Без четверти 11, т. е. ровно за час до того времени, как я назначил Лазаверту заехать за мной в думу, я запечатал последнее письмо и остался в нерешительности того, что мне делать: одеться и выйти на улицу с тем, чтобы там ждать автомобиль, было неудобно и могло вызвать какие-либо подозрения, ибо я был в военной форме, и могло показаться странным, что в двенадцатом часу ночи стоит без всякого дела на панели в военной форме озирающаяся фигура.
Я решился оставшееся время провести у телефона и, вызвав приятельницу мою, артистку N, проболтал с нею до начала двенадцатого.
Дальнейшее пребывание в думе было, однако, неудобным, и я, одевшись, когда часы на думской каланче пробили четверть двенадцатого, вышел на панель, опустил письма в почтовый ящик и стал гулять по думскому переулку.
Погода была мягкая, мороз не превышал 2–3°, и порошил редкий мокроватый снег.
Каждая минута мне представлялась вечностью, и мне казалось, что каждый проходивший мимо меня подозрительно меня оглядывает и за мною следит.
Часы пробили половина двенадцатого, я положительно не находил себе места; наконец, без десяти минут двенадцать, я увидел вдали, со стороны Садовой, яркие огни моего автомобиля, услыхал характерный звук его машины, и через несколько секунд, сделав круг, д-р Лазаверт остановился на панели.
— Ты опять опоздал! — крикнул я ему.
— Виноват! — ответил он искательным голосом. — Заправлял шину, лопнула по дороге.
Я сел в автомобиль рядом с ним, и, повернув к Казанскому собору, мы поехали по Мойке.
Автомобиля моего решительно нельзя было узнать с поднятым верхом, он кичем не отличался от других, встречавшихся нам на пути.
Согласно выработанному нами плану, мы должны были подъехать не к главному подъезду Юсуповского дворца, а к тому малому, к которому Юсупов намеревался подвезти и Распутина, для чего требовалось предварительно въехать во двор, отделявшийся от улицы железной решеткой, с двумя парами таких же железных ворот, которые, по уговору, должны быть к этому часу открытыми.
Подъезжая ко дворцу, однако, видим, что обе пары ворот закрыты; полагая, что еще рано, мы, не уменьшая хода автомобиля, проехали мимо дворца и там, замедлив ход, сделали круг через площадь Мариинского театра и вновь вернулись на Мойку по Прачешному переулку. Ворота оказались опять закрытыми.
Я был вне себя. „Давай к главному подъезду! — крикнул я Лазаверту. — Пройду через парадное, и когда откроют железные ворота, въедешь и станешь с автомобилем вон у этого малого входа".
Я позвонил. Дверь открыл мне солдат, и я, не сбрасывая шубы, оглянувшись, есть ли еще кто-либо в подъезде (на скамейке сидел еще один человек в солдатской форме, и больше не было никого), повернул в дверь налево и прошел в помещение, занимаемое молодым Юсуповым.
Вхожу и вижу; в кабинете сидят все трое.
— А!! — воскликнули они разом. — Vous vоilа![10] А мы вас уже пять минут как ждем, уже начало первого.
— Могли бы прождать и дольше, — говорю, — если бы я не догадался пройти через главный подъезд. Ведь ваши железные ворота к маленькой двери, — обратился я к Юсупову, — и по сию минуту не открыты.
— Не может быть, — воскликнул он, — я сию же минуту распоряжусь, — и с этими словами он вышел.