— Беды, обрушившиеся на город, были еще ужаснее, — продолжил я, оторвав взгляд от темного проема двери. — Прошло несколько лет. Жители решили выкупить Павлина Милосердного обратно. Он явился в рубище, ему вернули жилье, вещи. Наказали завистливого соседа. Павлин продолжал врачевать, собирать возле себя нищих детей. Между тем в соседнем государстве подрастал мальчик. Он уже не был слепым, неожиданно прозрел. Но вместе с вернувшимся к нему зрением — потерял дар пророчества. Увидев мир таким, каков он есть, он добился власти, стал правителем этого государства. И двинул войска на город Павлина Милосердного. На дороге, пытаясь остановить войну, встал врачеватель. Юноша-правитель не узнал его. Или не захотел признать. Но и убивать его не стал. Он просто ослепил Павлина.
— Странная притча, — произнес Тарасевич, видя, что я умолк. — И это все?
— Чего же более? Может, я что-то и упустил, но, думаю, достаточно. Tyт вам и милосердие, и жестокость, и предательство. Прозрение истины и духовная слепота. Война, деньги, зависть. Как в жизни. Как в нашей с вами, Евгений Львович, жизни, другой нет.
— А счастье? — спросил он. — С ним-то как? Ни у кого в вашей истории его не было. Ведь жертвенность — самообман, та же гордыня. Павлину Милосердному надо было бы держать слепого мальчугана на цепи в подвале, чтобы тот не злил жителей города своими высказываниями. А соседа ночью подкараулить и ухайдокать лопатой, чтобы не мешал больше медицинским работникам.
Я раскрыл томик Шамфора на заложенной странице, прочитал:
— Счастье — вещь нелегкая, его очень трудно найти внутри себя и невозможно обнаружить где-либо в ином месте.
— Это правда. Что ж, пожалуй, пойду.
Тарасевич встал, окинул взглядом библиотеку, стеллажи с книгами, колышущуюся занавеску на двери в парк и добавил:
— Лучшего места для убийства подыскать трудно.
Потом ушел, постукивая сандаловой тростью по полу.
Продолжить чтение мне не удалось. Через несколько минут явился новый гость.
Вернее, это была гостья. В библиотеку осторожно заглянула голова, крашенная басмой, пудрой, белилами и румянами, со вставной челюстью и пластическим носом.
— Можно? — спросила Лариса Сергеевна Харченко, подслеповато щурясь. Очков она не носила, хотя постоянно на что-либо натыкалась. Вот и теперь, услышав мой голос, она направилась не ко мне, а к соседнему столу, на котором стоял гипсовый бюст Марка Аврелия. К слову сказать, очень на меня похожий. Так, по крайней мере, утверждала моя жена Анастасия: его лицо всегда спокойно и в горе, и в радости.
— Голубчик, вы сегодня что-то очень бледны, видно, совсем заработались, — обратилась она к римскому императору. — Отдыхать надо, делать по утрам пробежку.
Поскольку ответить тому было нечего, я деликатно пересел за соседний стол, сдвинув истукана в сторону. Но актриса не обратила на эти манипуляции внимания, пребывая в своих мыслях.
— Итак, — произнес я. — Что вас беспокоит?
— Гроза, — ответила Лариса Сергеевна. — Вы знаете, когда-то я играла в «Грозе» Катерину. Кажется, то было вчера. Бурный успех, овации, море цветов, поклонников… А сейчас лишь сверкают молнии, гремит гром, но сама гроза никак не разразится. Такое ощущение, что я возвратилась в самые прекрасные дни моей юности. Когда меня… похищали, увозили, безумно любили и даже стрелялись из пистолетов.
— «Это же хорошо, — ответил за меня Марк Аврелий. — Непрестанное течение времени постоянно сообщает юность беспредельной вечности», — а Александр Анатольевич Тропенин подумал: «Юность-то ваша прошла в воровском притоне, там-то наверняка постреливали».
— Милый мой доктор, — продолжила Лариса Сергеевна. — Я нынче очень счастлива.
— Чудесно. Пребывайте в этом состоянии всегда.
— Хочу поделиться с вами. Я… летаю. Я летаю от любви. Я влюбилась.
У меня чрезвычайно стойкая нервная система, поэтому я лишь посмотрел в пустые глазницы императора и украдкой вздохнул.
— Замечательно, — сказал я.
— Но это вас не шокирует?
— Нисколько.
— Но я ведь, как бы это сказать, не так уж и молода.
— Это не имеет значения.
— Мой избранник находится здесь, в вашей клинике, — торжественно произнесла актриса и поглядела в ту сторону, где от порыва ветра вновь стала колыхаться занавеска. Мне почему-то показалось, что нас подслушивают. «Любовные романы в Загородном Доме среди моих «гостей»? — подумал я. — Такое случалось и прежде и ни к чему хорошему не приводило. Лишние эмоции, стрессы». Как правило, я всегда старался поскорее избавиться от таких беспокойных пациентов. А ведь актрисе под семьдесят, не нимфа, может и сердце не выдержать от бурной страсти.
— Кто же он? — мягко спросил я.
— Пока это секрет. Мы решили не афишировать наши встречи. Но он отвечает мне взаимностью. Тоже любит меня. И он… хочет скрепить наши отношения узами брака.
— Разумно, — кисло улыбнулся я. Может быть, это Тарасевич? Он тоже одинок. Ну не Каллистрат же? Хотя чем только этот поганец Купидон не шутит! Крылья ему оборву, если поймаю.
— Что вы на это скажете, дорогой Александр Анатольевич?
— Слов нет, — искренне отозвался я.
— Они и не нужны, — засмеялась актриса. — Тогда я… полетела!
Лариса Сергеевна погладила почему-то Марка Аврелия по гипсовой голове, почти вспорхнула со стула и двинулась к стеклянной двери.
— Не туда, в другую сторону, — сказал я, провожая ее в нужном направлении.
После актрисы в библиотеку ненадолго заглянул Бижуцкий, порылся на полках с книгами, выбрал себе одну' «на сон» — басни Крылова.
— Люблю, знаете ли, про всяких зверушек, — смущенно доложил он. — А сегодня ночью никто больше в клинику не залезет? Как в прошлый раз?
— Да и вчера никого не было, — ответил я.
— Ну-ну, — пробормотал он, опасливо покосился на открытую стеклянную дверь и ушел.
На всякий случай я позвонил по сотовому телефону охраннику. Дежурил по-прежнему Сергей, смениться он должен был только утром.
— Будьте сегодня ночью особенно бдительны, — сказал я. — Доберманов с цепи не спускайте, гости еще не спят.
Собаки были хорошо дрессированы, на посетителей клиники никогда не бросались — я специально «знакомил» их с моими пациентами. Но мало ли что. По крайней мере, старался держать собак от них подальше, давая вволю побегать лишь ночью.
Вскоре ко мне пришли Олжас и Сатоси, вернее, завалились, поскольку маленький японец подпирал толстого казаха. Настроение у них, судя по всему, было веселое.
— Я спросил сегодня таксу, у такси какая такса? — проговорил Олжас, плюхнувшись в кресло. Сатоси примостился рядышком на стуле, сложив на коленях ладошки.
— Европейцы слишком много внимания уделяют вопросам смерти, — произнес он многозначительно. — А это, неверно, путь заблуждений, тупик. Да и другие излюбленные вами «ценности» ложны.
— Угу, — кивнул Олжас. И икнул.
— Что более всего трогает человеческую душу? — продолжал японец. Я пожал плечами, давая ему высказаться. — Мы только что спорили на эту тему с Олжасом. Ваш великий поэт Пушкин утверждал, что есть три струны, на которых можно играть. Это — ужас, сострадание и смех. А вот Хемингуэй называл другие три громких аккорда — смерть, любовь и деньги. Вся западная цивилизация замешана на этом. Литература, искусство… Нет только созерцательности и отрешенности.
— Ага, — подтвердил Олжас. — Я хочу вам по этому поводу рассказать одну скверную историю. Потому что она случилась в сквере.
Сегодня его что-то тянуло на каламбуры. На своей родине, в Астане, он занимал какой-то высокий пост, а здесь пребывал инкогнито.
— Мы вспомнили времена нашей молодости, — добавил Сатоси. — Мы ведь вместе учились, мама у меня русская, я долгое время жил в Москве. А история действительно произошла, в сквере возле «Бауманской». Олжас вынудил меня… похоронить его заживо.
— Да, — подтвердил казах. — Вот вам, пожалуйста, и смерть, и ужас, и любовь, и деньги, и смех.
— Пока что один туман, — сказал я. — Поподробнее, если можно.