— Правей! Правей держи!!
Лед синий, жухлый, весь сопрел. Чувствовалось, что река напружилась, выгибала закованную спину: вот-вот треснут льды и поплывут.
— Назад! Вороти назад!
— Стой! Стой!!
Грузный Пегаш опять всхрапнул и пугливо поводил ушами: лед оседал под ним. У Григория Иваныча захватило дух: впереди погибель, сзади смерть. И вдруг его ослепил огонь решимости. Он вытянул коня:
— Малютка, грабят!
Пегаш рванул вперед и вбок, лед вмиг расселся, конь ухнул передними ногами в полынью, лягнул задом и…
По берегу пронесся отчаянный многотрудный крик. А дальше Григорий Иваныч ничего не помнил.
Пахло квашней, пылали огнем дрова в печи, было темно, угревно. Григорий Иваныч обвел каким-то отчужденным взглядом незнакомую избу, посмотрел на старуху в пестрядинном сарафане, валявшую на столе хлебные караваи, громко вздохнул.
— Очнулся, болезный мой, — ласково сказала старуха. — Ну слава те Христу. Ужо соченек тебе свеженький спеку да яичко дам освященное: второй день пасхи ноне.
— А где же это я? — робко спросил Григорий Иваныч.
— У Демьяна… Вот где. В Кринкине, в селе. Вот, вот. Выловили тебя, болезный мой. У Демьяна ты. У него, у него. А я двоюродной бабкой им прихожусь. Бабкой, батюшка, бабкой.
Григорий Иваныч хотел спросить про Пегаша, про сани, но все это стало ненужным, мелким, все куда-то отодвинулось во тьму, и только мысль, что он жив, охватила светлым ласкающим потоком все существо его. Тяжелой, непослушной, будто чужой рукой он прикрыл глаза.
Но чей-то колкий, с ухмылкой, голос крикнул ему в ухо:
«А как же деньги?!»
И Григорий Иваныч почувствовал, как холодеет его тело. Он сразу вспомнил тот темный сон: лесная трущоба, леший, золото, — вспомнил опасенье жены и старухи: «Будет тебе испытание…» Звонким переливом звякали червонцы в ушах, охватывало смертной тоской сердце.
«А как же деньги, хозяйский капитал, Пегаш?»
Но горячечный сон в бреду, провалах, вспышках положил всему предел.
И снова… Что-то бубнило — рассказывала старуха, пожмыхивая тестом, кто-то грузно вошел и сказал:
— Здорово-те живете… Христос воскрес!.. Ну, каков болящий?
— Христос воскрес, и болящий воскрес… — ответила бабка. — Голос свой подал, оклемался. Вот она, жизнь то наша…
Но Григорию Иванычу хотелось лишь покоя. Целую неделю пролежал он в лежку. Настроение было мрачное, угнетенное: утонул Пегаш, унырнули под лед сани. В десятый раз вынимал он чудом уцелевшую книжку и едва различал растекшуюся от воды запись, подводил итог погибшим собранным деньгам.
«Девять тысяч двести».
— По какому случаю на чужой подводе? — встретил его хозяин Афанасий Ермолаич и грозно насупился? — А Пегаш где?
— Несчастье со мной стряслось. Едва не погиб. И деньги все потонули… Извините, ради Христа.
Купец откинул с глаз серые лохмы, открыл рот и попятился:
— Сколько жа?
— Да девять тысяч с лишком.
В груди купца захрипело, глаза выкатились, большое бородатое лицо закровенилось.
— Жулик! Разбойник! Грабитель!
Григорий Иваныч вздрогнул, сгорбился, прильнул плечом к стене, чтоб не упасть.
— Что вы, Афанасий Ермолаич… Помилуйте… Сколько лет верой и правдой…
— Вон!! — затрясся, затопал купец, ударил дряблым кулаком в столешницу. — Ты мне больше не слуга… Чтоб духу твоего не было! Вон, вон!!!
Шатаясь, выходил из комнаты Григорий Иваныч, в глазах темно, а вдогонку каменным градом убойные слова:
— В тюрьму, сукина сына! В острог! Я те выучу!
Купец, задыхаясь, грузно, как большой медведь, сел в кресло. С озлоблением поглядывая на уставленный иконами кивот, где теплились две серебряные лампадки, хрипло жаловался богу:
— Вот и спасай с этакими дьяволами душу: сами в ад лезут и тебя туда же тащат. Тьфу!
Григорий Иваныч, после болезни худой и бледный, растерянно вошел в свой дом.
— Тятенька приехал, тятенька!.. — закричали обрадованные ребята. — Христос воскрес, тятенька!
— Воистину воскрес, — сказал Григорий Иваныч, поцеловал жену, детей и заплакал.
Григорий Иваныч постепенно впадал с семьей в нищету. Мельник-тесть, на шее которого они сидели, стал с зятем груб, придирчив. И как-то с его языка сорвалось:
— Ежели ты украл деньги, пошто ты их не оказываешь?.. Дармоед, черт паршивый.
Григорий молча терпел.
Весна кончилась, наступило лето. В купце начала пробуждаться совесть. Хотя алчность глубоко въелась в его душу, однако мысль о приближающемся смертном часе, о том, что к концу дней необходимо стать чистым и безгрешным, надо все понять и всех простить, — эта тревожная мысль заставила купца, через упорную борьбу с самим собой, протянуть руку помощи опозоренному приказчику. И он призвал Григория Иваныча к себе.
— Вот что, Гришка, — сказал купец. — Хотя ты без малого и разорил меня, ну только что черт с тобой, прощаю. Посажу тебя на отчет. Езжай в Гриблянку, торгуй.
Расстался Григорий Иваныч с родным своим селом, забрал семейство и переселился на новые места. Из кожи лезет, большой оборот купцу сделал, все норовит загладить невольный, грех. А обида от купца давно исчезла в его сердце: русский человек памятного зла носить в себе не может.
К Михайлову дню по первопутку прикатил к нему купец-хозяин. Произвел учет, — все в должном порядке было, — и, по приглашению Даши, пошел к приказчику откушать. Купец поесть горазд: угостили его на славу. Ну, была, конечно, и подобающая выпивка.
Размяк, рассолодел купец, похлопал опального человека по плечу, сказал:
— Ну, Гришка, будь опять главным у меня. Езжай по епархии деньги собирать, как поп ругу.
У Григория Иваныча задрожали руки, поставил стакан с чаем, в глазах зарябило: прихлынуло такое к сердцу, что и не скажешь.
— Ведь кто тебя знает, Гришка… Может статься, и все девять тысяч водичку хлебают, а может… — и купец двусмысленно подморгнул приказчику осоловелыми глазами.
— Что? — растерянно замигал приказчик. — Все еще подозреваете?
— Всяко бывает, — хихикнул по-пьяному купец. — Человек, скажем, не ангел. Да…
Очень обидным показалось это Григорию Иванычу. Эх, дать бы купцу по благочестивой роже! Но пришлось стерпеть: у него не было доказательств правоты своей.
Пьяное лицо купца покрывал пьяный елей. Он набожно перекрестился, поцеловал Дашу, поцеловал Григория Иваныча и, рыдая на его плече, сказал:
— Душе своей я не враг. Ты чуть не опанкрутил меня, а я тебя прощаю. Вот сколь я угодный богу человек.
И вот…
Поют полозья легких санок-беговуш, весело работает резвыми ногами гнедой, в яблоках, жеребец; из села в село мчит Григорий Иваныч купеческую прибыль собирать.
Не в потайных полозьях теперь прячет он деньги, а за рубаху, в кожаный кисет, разбойные места проезжает засветло, всегда держит наготове о пяти зарядах револьвер.
И случилось ему пересечь низовье все той же памятной реки Прибоя, смертельной купели своей. А тут с полден буран поднялся, метелица. Надо переждать — чего доброго дорогу потеряешь, средь поля поморозишься.
Вот и деревенька Легостаева к Григорию Иванычу задом повернулась. Через огороды, гумна, огуменники стал в улицу прогоном пробираться. Глядит — у прясла, подле риги, кошевочка аккуратненькая стоит в снегу, и по размерам точь-в-точь его, тогдашняя. Однако никакого внимания Григорий Иваныч не обратил — кошевка и кошевка, они все на одну стать, как галки в поле. Так, мелькнуло в мыслях и пропало.
Попросился в избу обогреться.
— Милости просим… Залазь, добрый человек, — сказал мужик Никита, суетившийся, сухопарый, с острыми неприятными глазами. — Вы кто такие будете?
— А по лесной части я, из города, — соврал Григорий Иваныч.
— Так, так… Это ничего…
Сели чаевать, железную печку баба затопила, быстрое тепло туго набило избу, а за окнами буран крутил. Григорий Иваныч пьет чай, а сердце стукочет, надрывается, и леший в уши червонцами звенит, — ну, неудержимо хочется Григорию Иванычу осмотреть кошевку.