Вот приводят меня утром в большую комнату. А в комнате вдоль стен под самый потолок скамейки, а на скамейках сидят, студенты называются. Есть и женский пол. Девчонки, конешно, стриженые, которые в очках. Все одеты само бедно, как парни, так и девушки.
Велел мне господин профессор рубаху снять, стал выстукивать молоточком против сердца. А тут в трубку поставил ухо: желательно ему вызнать, сколь правильно сердце тукает. Слушает, а сам все головой неутешительно качает. Качает и качает.
Погляжу ему в глаза — чую: плохо мое дело. Срисовал профессор на моей груди синим карандашиком вроде рукавицы, говорит:
— Вот видите, ребята, какое у него сердце. По мерке плепорции это прямо бычье сердце. Ширше не может быть, а то лопнет. Тогда человек должен лечь без покаяния в темную могилу к отцам-праотцам.
Студенты удивились: вот так сердце! Я испугался очень, поджилки стали дрыгать.
Профессор спрашивает:
— Как звать тебя, какой профессии, сколько лет?
— Звать меня, ежели по трудкнижке, Степан Назаров, булочник, конешно. Возрасту имею 54 года, пью с малых лет.
Тогда профессор говорит студентам:
— Ну, ребята, слушайте, я стану лекцию рассказывать. Вот перед нашими взорами упомещается дядя Степан, конешно. Булочник. Много ты, Степан, водки выпил?
— Никак нет, — отвечаю, — пил я, товарищ гражданин профессор, очень даже мало. Мы — булочники. Ну, это верно, мы кажинный день пьем. Например, печку затопишь — шкалик выкушаешь. Хлебы посадишь — другой. Перед обедом — конешно, третий, перед ужином — четвертый. Нет, я вовсе даже мало, аккуратно потребляю. Вот ежели когда компанство, больше выпьешь. Вот только в нынешнем году запой стал одолевать меня. Недели на две закрутишь, без передыху винище жрешь. Потом опять бросишь. А так я сильно мало пью, умеренно, в плепорцию.
Профессор улыбнулся этак, не так чтобы уж очень, и говорит студентам:
— Вот, товарищи, по мнению Степана выходит, что он вовсе даже мало пьет. Хорошо-с. С какого же года ты, Степан, так умеренно водку потребляешь?
— А так что, пожалуй, лет сорок пью, извините за откровенность.
— Итак, Степан умеренно пьет водку сорок лет. И каждый день по четыре шкалика?
— Так точно… Кажинный божий день, окромя компанства.
— Значит, окромя компанства, Степан ежедневно выпивает…
Тут студенты стали высчитывать. Я перебил их, говорю:
— Оно, правда, что поболее шкалика выпиваешь, а так что неполный стакан зараз выпиваешь, так что бутылка с лишком, конешно, на день.
— Бутылка с лишком на день? — переспросил профессор. — Ну, будем для ровности считать, что с компанством вместе Степан выпивал в год четыреста бутылок или двадцать ведер. А за сорок лет своего умеренного питья Степан выпил, действительно, немного, всего только восемьсот ведер, то есть двадцать сорокаведерных бочек. Эту массу вина Степан перекачал через свое нутро за всю свою жизнь.
Студенты засмеялись, профессор прошелся взад-вперед, нахмурился. А я сижу ни жив ни мертв, аж волоски на голове один по одному в торчок пошли… Двадцать сорокаведерных бочек! Страсть подумать. Ой ты, ой!..
И подходит ко мне профессор и кладет мне руку на плечо.
— Ежели из этого вина, — говорит, — сделать бассейну огромную, в ней мог бы плавать рыба-кит, а ты, Степан, потонул бы в этой бассейне с ручками. И чтобы отыскать твой мертвый труп, пришлось бы пригласить специального водолаза со скафандером. Так? Теперь понимаешь, Степан, в чем дело? А ежели не бросишь пить…
— Брошу, брошу! — завопил я. — Вот подохнуть, брошу… — и бултыхнулся профессору в ноги. — Полечи ты меня, товарищ профессор, милостивец…
Усадил меня профессор, пошлепал ласково так по спине, сказал:
— Ну, ребята, постараемся с помощью науки Степана полечить. Одевайся, Степан, все будет хорошо.
Тут слеза меня прошибла, растрогал меня профессор вот так. Говорю ему:
— Милостивец-батюшка, одну штуку, конешно, утаил от тебя: чертей живых я видел…
— Больших?
— Нет, не великоньких: этак, как тебе сказать, вершков четырех-пяти, не боле… Стыдобушка сознаваться…
— Ну, а теперь беспокоят тебя черти?
— Никак нет, — отвечаю, — меня-то не беспокоят, откачнулись, слава богу. А вот вы, товарищ профессор… того… постерегитесь их. Эвот, эвот чертенок, конешно, у вас из кармана лезет… Кыш, дьявол!
И только я размахнулся — усердие было смазать окаянного по рогам — схватили меня два стража, увели в протрезвительную комнату.
Через три недели вышел я из пьяной больницы как стеклышко. Теперича глядеть на водку тошно. Разве-разве когда при компанстве…
ДИКОЛЬЧЕ (Повести)
«МЕРИКАНЕЦ»
I
Модест Игренев — заправский кузнец. Он сделан на цыганский лад: черномазый, курчавый, глаза большие, цыганские — мечтательность в глазах, и речь отрывистая, насмешливая, жилистый, высокий; в плечах узок, но лапы по силище железные, по уменью — золотые. Чего там о подковах, о жнейках толковать — пара пустяков. Он ружья медвежачьи делал, «молоканку» изобрел — сливочное масло бить — и на самодельном самокате к куму чай пить за семьдесят две версты ездит.
— Мериканец, — говорили про Модеста мужики.
— М-да, мозга в башке густая…
Так и укрепилась за ним слава. И если бы, прости господи, не окаянный леший, быть бы Мериканцу первейшим человеком во всей округе. Ан тут-то вот и сорвалось. Тихомолком снюхался Модест с нечистой силой, да такое выкинул, что все крещеные ахнули.
А случилось дело так.
Сидел Модест поздним вечером на обрыве, вблизи своей заимки, курил трубку и мечтал, поглядывая на золотые облака.
— Другие говорят, что облака — кисель, — рассуждал сам с собою Модест. — Кисель, а не валятся. Опять же взять птичье перышко: порхает в воздухах… и никаких огурцов. Али паутина… На что уж летяга — белка и та может с дерева на дерево, вроде птицы. А вот человеку не дано… Обида вышла… Ангелу дано, черту дано. Летяге дано… Пошто же человеку не дадено? Полный непорядок…
Дальше — больше, сидит мечтает. Голова от дум огрузла, и уж стало богохульство на ум взбредать. Модест крепился, говорил:
— Грех… не надо. Имеется в наличности у человека башка… Ну, стало быть, кумекай так и так, мозгуй.
Его заимка была на опушке густого сосняка. Он глядел на расстилавшуюся даль. Солнце село. Из-под земли тянулись кверху огненные мечи. Они пронзали подрумяненные груды облаков и гасли в поблекшем небе.
— Врет поди… брешет. А может, и так… Оно, конечно: Гаврило Осипыч человек пьющий, хоть и кум. Заклинаю тебя, дурака, богом святым — летают… И машины такие есть — ирапланы. Ну, мало ль что он спьяна-то… Да и какой он, к свиньям, учитель? Одна видимость. Из солдатишек… Буки аз-ба-ба… Аз пью квас, увижу пиво — не пройду мимо… Эвота о масленой…
Но Модест вновь повернул себя к мечте:
— А хорошо бы, черт… Порх-порх — и там…
От обрыва на целую версту шло мокрое, поросшее осокой болото с круглой озериной; за болотом, на берегу речки Погремушки, виднелась его собственная пасека.
— Прямо не пройти, а обходить взад-вперед сто верст. А ежели бы крылья… взобрался на обрыв — порх — и там!.. — Модест улыбнулся, засопел.
Он просидел здесь до поздних петухов, а лег спать на повети и не смыкая глаз провалялся до зари: в голове суматоха, — позванивали, поблескивали огоньки, взмахивали крылья птиц, без конца, без начала вспыхивали мысли. «А вот захочу… Модест Игренев… знаменитый человек. Захочу и полечу».
II
Целую неделю он был в тревоге, в возбуждении. Молот рассеянно бил не по тому месту, железная сварка ломалась, дрель насмешливо визжала и сверлила дыры не там, где надо.
— Ты что это как сонный, Мериканец? Аль округовел? — сердились заказчики. — Не сатана ли тебе приснился?