— Когда подытожат наши достижения, — сказал как-то раз Люк, — выяснится, что наш единственный реальный вклад это слово «fuck», которое мы взяли с забора и внесли в литературный канон. Люди вон «Искру» издавали, а мы «Скру»![79] На месте Троцкого у нас изгнанник Жироди[80]. Вот помяни мое слово: рано или поздно мы непременно вытащим это дело на сцену, где можно будет вдобавок к радости от реакции зрителей словить кайф от пресловутого процесса совокупления.
Вместе с тем Джейк считал, что их поколение зажимают. Или, вернее, оно зажато между двумя другими, яростными и плотоядными, — поколением все под себя подмявших обиженных стариков с одной стороны и молодых незнаек с другой; справа перестраховщики-банкиры, отчаянно пытающиеся защититься от наседающих слева сокрушителей основ. Лично для него это оказалось чревато тем, что, стоило ему споткнуться, на него тут же набросились с двух сторон: первые будут теперь судить, вторые обвинять. Ингрид подымет жалобный вой, а господин судья Бийл[81] будет ей с важным видом поддакивать.
Чего он не мог вразумительно объяснить Нэнси, так это почему вся эта катавасия с судом не столько угнетает его, сколько бодрит: что-то и впрямь вдруг стронулось, пришло в движение. В каком-то смысле даже завертелось. С самого начала он только того и ждал, когда же внешний жестокий мир начнет крушить их маленький мирок, пропитанный любовью, но замкнутый в себе и ото всех отъединенный денежным коконом. А времена настали — ох, лихие! Доброта и ласка в отдельно взятом доме стала, похоже, просто невозможна (во всяком случае, без разложения и распада), подобно тому как невозможен социализм в отдельно взятой стране. Поэтому с первых же их с Нэнси медово-безмятежных дней он ждал прихода вандалов. В первую очередь всякого рода обиженных, лишенных справедливой доли. Выживших узников концлагерей. Голодающих Индии. Изможденных африканцев.
От начала времен до 1830 года численность человечества достигла одного миллиарда. Еще миллиардом больше на планете стало через сто лет. На появление третьего миллиарда ушло всего тридцать лет. А к концу XX века Землю будут населять целых шесть миллиардов двести пятьдесят миллионов жителей — чуть ли не в два раза больше, чем сейчас. При том что уже сейчас половина населения планеты недоедает, а четыреста пятьдесят миллионов существуют на грани голодной смерти. Что же будет еще через тридцать пять лет?
— А я скажу вам, что будет, — думал Джейк. — Придут сумасшедшие китайские хунвейбины и потребуют свое, за ними подтянутся черные фанатики, которые и сейчас живут только ради мести. Придут талидомидники[82] и прочие всякие паралитики. Униженные и оскорбленные. И не пытайся запираться на засовы. Войдут в окно!
Джейк даже не удивился, когда из его одержимости Всадником, как чертик из коробочки, выскочила Руфь.
Которая наслала на него Гарри.
Который, в свою очередь, озаботился появлением Ингрид.
Пророк Элиягу когда-то разочаровал его, так и не явившись пригубить вина из серебряного кубка за пасхальным столом. Зато вандалы не промедлят! После всех этих лет ожидания наконец пришли: ну-ка, Джейкоб Херш, муж, отец, сын, домовладелец, инвестор, сибарит, киносказочник, — пожалуйте к ответу!
«В 1967 году, когда четыреста пятьдесят миллионов человек голодают, когда даже в благостной Англии, где золотым общественным стандартом является алкоголизм, наркомания и бессмысленная жестокость и по меньшей мере восемнадцать процентов населения имеют доходы ниже прожиточного минимума, мне, Джейкобу Хершу, потомку Дома Давидова, заплатили пятнадцать тысяч фунтов, чтобы я не снимал кино, а тихо-спокойно жил, занимался с женой любовью на крахмальных чистых простынях, обучал свое потомство в частных школах, беспокоясь только об излишнем весе, набранном благодаря обжорству, и переживая лишь из-за того, что время активного отдыха трачу на пьяный разгул. Вдобавок я преисполнен зависти к более удачливым друзьям и ругательски ругаю тех, кого чаще приглашают на презентации. Я выражал недовольство леностью домашней прислуги. Я жаловался на падение качества изделий промышленности — того самого качества, что когда-то традиционно питало национальную гордость британцев, негодовал по поводу роста цен на вино. Во времена, когда богатые становятся всё богаче, а бедные всё беднее, я живу себе припеваючи. Как очень точно однажды выразил это Люк, если мы и впрямь все на „Титанике“, то я, по крайней мере, иду ко дну первым классом.
Аминь».
Разбудило Джейка шарканье тапочек. Вошла мать.
— А Нэнси в курсе, что ты каждый месяц посылаешь деньги какой-то женщине в Израиль?
— Мам, кабы я знал, что ты роешься в моей почте, я бы уже на люстре висел! Вот ей-богу!
— Письмо лежало на полу. Я только подняла. Это что — твой ребенок?
— Мама, я молился на ночь. Или тебе все еще мало внуков?
— Это не ответ.
— Ну хорошо: нет, это не мой ребенок.
— Так зачем же она шлет его фотографии?
— Может, хочет, чтобы Джейкоб Херш его в кино снял?
— И как люди живут теперь, не понимаю! Просто не понимаю!
— Когда-то, — вновь подал голос Джейк, — отец заговорил со мной о профессиях, которым я мог бы себя посвятить. Советовал мне не становиться врачом, потому что доктор у всех на побегушках. Его могут позвать даже среди ночи. А если, мол, станешь дантистом, придется покупать дорогущее оборудование. Зато если сделаешься раввином, это не потребует абсолютно никаких дополнительных капиталовложений. Единственное, что понадобится, это то, что ты и так умеешь: языком трепать. Мам, как ты думаешь, из меня получился бы хороший раввин?
— Ты мог стать всем, кем только захотел бы.
— И купить домик в лучшей части Утремона[83], женившись на хорошей еврейской девушке.
— Я ни разу не сказала ни слова против Нэнси!
— Вот и впредь постарайся не говорить, потому что я люблю ее. И, поскольку она меня тоже любит, вряд ли я такой уж плохой.
Глядя, как он, шатаясь, в поисках бутылки направился к стеклянному столику, мать думала, Господи, Боже ты мой, ну зачем он уехал из Монреаля, глупый, глупый! В те годы, сразу после войны, за канадский паспорт любой отдал бы правую руку. Какой еврей не умолял бы на коленях впустить его в такую хорошую страну?
— Вот, послушай, — обратился к матери Джейк, покачиваясь с книгой в одной руке и стаканом в другой. И стал с расстановкой читать: — «Обозревая прошлую жизнь, я не нахожу ничего, кроме пустой траты времени, несущей телу лишь болезни, а уму расстройство, очень близкое к сумасшествию, в котором Он, тот кто создал меня, наверняка потщится найти мне оправдание, дабы представить извинительными многие промахи и пороки своего творения». — Захлопнув книгу, он объявил: — Это из дневника покойного великого и высокочтимого реб Шмуэля Джонсона. Канун Песаха тысяча семьсот семьдесят седьмого года.
Книга вторая
1
Стоя на отведенном обвиняемому месте в суде Олд-Бейли, Джейк внезапно страшно обозлился, вспомнив, как он много лет назад пытался съездить в Нью-Йорк, и тем самым, пусть неумышленно, положил истинное начало всей этой гибельной скачке со Всадником с улицы Сент-Урбан, но самым обидным показалось ему не то, что попытка не удалась, а то, что его поездка сорвалась всего лишь из-за вульгарной канцелярской оплошности клерка иммиграционной службы США.
Было это в 1951 году, когда Джейк, уже три года проучившийся в Макгильском университете, решил прервать учебу с осени, которая наступала прямо завтра.
Ах, Нью-Йорк, Нью-Йорк! Нью-Йорк звал и манил, Нью-Йорк непреодолимо влек к себе его сердце. Как бы вот только, думал он, лежа с сигаретой в кровати, сообразить, где взять на дорогу денег. Ну и чтоб там продержаться — хоть месячишко.