– Ты, однако же, имел бы право на изъятие, как единственный сын.
– Думаю, папа́, что вы первый не пожелали бы, чтобы я воспользовался изъятием.
– И то правда. Но теперь, мой друг, нам пора домой. Почта уже должна была прийти, а я жду писем.
Леонины простились с полковником Роткирхом и направились в город, к гостинице Шварцесросс, где они жили. Василий Михайлович не ошибся – на столе в гостиной лежало несколько писем на его имя и телеграмма на имя его сына. Василий Михайлович взглянул на адреса, и тотчас, взяв письма, ушел в комнату, служившую ему кабинетом. Анатолий вскрыл телеграмму и, прочитав, изменился в лице. Он долго стоял неподвижно, вновь читая и перечитывая телеграмму и вдумываясь в ее непонятный для него смысл. Телеграмма была от Крафта. В ней значилось следующее: «Когда получите письма от вчерашнего числа, не беспокойтесь. Все устроено. Опасения устранены. Ждите письма, которое пойдет завтра. Здоровы, кланяются».
Ничто в последних письмах Крафта не давало повода ожидать тревожных известий. «Какие опасения, – думалось Анатолию, – могли возникнуть и быть устранены? Что должно было беспокоить, но через сутки было устроено? Очевидно, речь шла не о болезни или о каком-нибудь опасном для жизни приключении, когда вслед за тем говорилось: здоровы. Между тем содержание первого письма должно было возбудить сильные опасения, если Крафт спешил по телеграфу предупредить ощущение таких опасений, но этим путем считал невозможным объяснять поводы к ним и отлагал их объяснение до следующего письма». Анатолий стал рассчитывать дни хода почт и, несмотря на то что телеграмма несколько промедлила на пути из Москвы до Теплица, пришел к заключению, что первое из ожидавшихся им писем могло быть получено только на четвертый, а второе на шестой день после телеграммы. Лихорадочное ощущение овладевало Анатолием. Он напрасно напрягал силы воображения, чтобы разгадать недосказанное Крафтом, и в то же время сознавал, как тяжело будут для него тянуться те беспомощные дни ожидания, которые должны были пройти до получения писем.
Между тем Василий Михайлович отворил свою дверь и, увидев сына, вошел в гостиную.
– Весьма кстати, – сказал Василий Михайлович, – что ты еще не ушел в твою комнату. Прочитай это письмо. Его содержание тебе не будет неприятным.
Анатолий взял письмо, которое ему подал Василий Михайлович, и принялся за чтение, продолжая держать в одной руке полученную телеграмму. Василий Михайлович пристально смотрел на сына и когда он кончил чтение и возвратил письмо, с видом некоторого удивления сказал:
– Признаюсь, я не ожидал, что ты с таким равнодушием примешь это известие.
– Я неравнодушен, папа́. Я, напротив того, очень рад этому известию.
– Очень рад… на твоем лице нет радости…
– Я уже потому не могу быть равнодушным, папа́, что известие вам приятно.
– Не мне, Анатолий, не мне, а нам оно приятно. Но, повторяю, в твоих чертах я не заметил никакого признака участия. Ты о другом думаешь… ты озабочен… Что за телеграмма у тебя в руке?
– Из Москвы, папа́.
– Из Москвы?.. Можешь ли ты мне ее показать?
Анатолий нерешительно взглянул на отца, потом передал ему телеграмму.
Василий Михайлович прочитал ее, призадумался и, возвращая, сказал:
– Загадочно, но более успокоительно, чем тревожно.
– Тревожно потому, что загадочно, – отвечал Анатолий.
– Во всяком случае, хорошо, что телеграмма опередила письмо. Когда ты его получишь, надеюсь, что мне сообщишь.
– Благодарю вас, папа́, – сказал Анатолий, смотря прямо в глаза Василию Михайловичу. – Без сомнения, сообщу.
– Ты меня должен знать, – продолжал Василий Михайлович. – Если я молчу, это не значит, чтобы я не помнил и не думал. Я тебе обязан… Я перед тобой в долгу…
– Папа́!..
– Да, в долгу… дай руку.
Анатолий хотел поцеловать руку отца, но Василий Михайлович ее оттянул к себе, обнял сына и, повернув назад, быстро направился к своей комнате. В дверях он остановился и сказал:
– Я сейчас буду отвечать Златицкому и все-таки передам ему поклон от тебя. Ты меня на то уполномочиваешь? Не правда ли?
– Конечно, папа́; он всегда был ко мне так внимателен и любезен.
Высчитанные дни прошли своим мерным, однообразным, неудержимым, но и ничем не ускоримым шагом. Первое письмо Крафта было получено. В этот день Анатолий вернулся домой один, ранее часа прихода почты, чтобы ожидать ее принесения. Он с трепетным волнением вскрыл письмо и с еще сильнейшим волнением его читал и перечитывал. В нем несколько раз, при чтении, вскипала кровь и сжималось сердце, и несколько раз приходили ему на память слова отца, что хорошо было, что телеграмма опередила письмо. Наконец, замечая, что внутренняя буря в нем не стихала, он положил письмо на столе Василия Михайловича, перед его креслом, и сам пошел бродить по городу, избирая более уединенные улицы, чтобы не встречать знакомых. Когда он возвратился, Василий Михайлович уже был дома. Анатолий заколебался прямо зайти к нему и прошел в свою комнату; но вслед за ним в нее вошел и Василий Михайлович.
– Анатолий, – сказал он, – я прочитал письмо. Вот оно. Теперь нам нужно сговориться. Когда получишь ты второе?
– Послезавтра, папа́, если оно отправлено по обещанию. Думаю, что Крафт обещание исполнил.
– Тогда мы через два дня, если хочешь, можем отсюда выехать.
– Как, через два дня? – спросил изумленный Анатолий. – Вам еще более недели лечения здесь.
– Я переговорил с доктором. Он позволяет ехать. Лечение уже сделало свое дело, а ты и Златицкий сделали более, чем Теплиц. Я чувствую, что могу уехать и не оставаться на три недели в Шандау, как сначала предполагал. Поедем прямо к себе. Я к твоим услугам. Ты меня берег и собою для меня жертвовал год. Я рад отплатить немногим. Твоя Вера тебя ждет. Поедем к Вере… Я ее уже знаю…
Анатолий кинулся на шею отцу и крепко обнял его. Крупные слезы скатились с глаз Василия Михайловича, но ему не было больно от этих слез.
XV
Много писано и говорено о впечатлении, производимом первым видом Москвы на приближающегося к ней путешественника. Это впечатление долго не изглаживается и после несколько продолжительного отсутствия всегда возобновляется в сознании с прежней силой. Для иностранцев, в первый раз посетивших Москву, избирают обыкновенно, чтобы им представить общий панорамический вид города – так называемые Воробьевы горы, за его юго-западной окраиной, или Поклонную гору, на старой Смоленской дороге, ведущей к городу с западной стороны. Вид с Воробьевых гор имеет то преимущество, что зритель стоит на более возвышенной местности, которая сама по себе расширяет круг зрения, но зато в этом круге Москва занимает сравнительно менее места и взор более проникает в глубь города, чем обнимает его ширь. Москва расположена в виде продолговатого ромбоидального четырехугольника, и Воробьевы горы лежат против одного из острых углов ромба. Преображенская слобода, на противоположном углу, отстоит с лишком на 20 верст; но поперечное протяжение города, от Крутицких казарм на южной стороне до тюремного замка и Александрийского института на северной, составляет только 14 верст. С Поклонной горы, напротив того, Москва представляет зрителю поперечную линию зданий до 18-ти верст протяжения – от Данилова монастыря до местности близ Троицкой заставы. С этой горы утром сентября 1812 года император Наполеон смотрел на Москву. Она расстилалась просторно перед ним, по выражению графа Толстого в «Войне и мире», «со своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью, трепеща, как звезды, своими куполами в лучах солнца». При этом, по мнению графа Толстого, «Наполеон чувствовал женственный характер Москвы»{Война и мир, гл. V.}.
Почтенный автор «Войны и мира», касаясь здесь мимоходом общего вопроса о женственности некоторых городов, не разрешает, однако же, его и не определяет, в чем именно состоят признаки такой женственности или откуда представление об этом атрибуте берет свое начало. Имя ли возбуждает представление или оно возникает независимо от имени? Казалось бы, что названия усвоиваются городам прежде, чем в них успевают сложиться те или другие отличительные черты. Странно, что все города с женским окончанием названий как-то естественнее рисуются в нашем воображении в женском облике, чем в неженском, например Варшава, Вена, Венеция, Флоренция, Севилья, Калькутта и Лима. Напротив того, с названиями Псков, Берлин, Париж, Мадрид, Пекин и Нью-Йорк никакого представления женственности не соединяется. Еще страннее, что один и тот же город, смотря по форме окончания его имени на разных языках, может возбуждать такое представление или его не возбуждать. Рим, например, соответствует в нашем воображении неженственному типу. Стоит только назвать его итальянским именем Roma, чтобы типическое представление изменилось. Впрочем, такого рода аналитические соображения, конечно, не занимали Наполеона, когда он чувствовал женственный характер Москвы.