Петр Валуев
У покрова в Лёвшине
(В семидесятых годах)
I
– Опять за книгой, – сказала сердито Варвара Матвеевна, войдя в комнату, где Вера сидела у окна за пяльцами, но не вышивала, а держала в руках книгу и ее перелистывала. – Урывками мало подвинется работа, и ковер к сроку не поспеет.
– Я недавно перестала вышивать, тетушка, – сказала молодая девушка, покраснев и встав со стула, на котором сидела. – Я целое утро работала и только хотела дать глазам поотдохнуть.
– Хорош отдых! Как будто читать не хуже для глаз, чем шить по крупной канве. Впрочем, мне не было бы до того никакого дела, если бы ты сама не обещала вышить ковер к сроку. Я в твои дела, как ты знаешь, не вмешиваюсь.
– Ковер будет готов к сроку, тетушка; осталось дошить менее двух полос, а до именин отца благочинного с лишком месяц.
– Знаю – но мало ли что может случиться; ты здоровьем похвалиться не можешь: пожалуй, вдруг свихнешься и сляжешь; пожалуй, и глаза от усердного чтения заболеют. Целое утро, ты говоришь, вышивала; посмотрим, на сколько в целое утро дело подвинулось.
Варвара Матвеевна подошла к пяльцам и костлявою буро-желтою рукой откинула холст, которым была прикрыта часть канвы. Справедливость сказанного Верой была очевидна. Но лицо Варвары Матвеевны не прояснилось. Она взглянула на племянницу исподлобья, с выражением сосредоточенной злости во взгляде, сердясь за то, что не было за что сердиться, и, отойдя от пялец, сказала:
– Глаза все-таки следует беречь. Чтение – плохой отдых. И что читала ты? Верно, какой-нибудь роман или опять немецкие вирши.
Вера молча подала Варваре Матвеевне книгу, которую она еще держала в руках. Это было старое издание «Подражания Христу» перевода Сперанского. Варвара Матвеевна взяла книгу, раскрыла и, тотчас закрыв, положила на стоявший вблизи столик. Имя Христа становилось вразрез всему, что ей просилось на язык. Она с полминуты промолчала; но, заметив на окне другую книгу, указала на нее Вере и спросила:
– А там что за книга?
– Немецкая, – отвечала Вера. – «Очерки Природы» Гумбольдта. Мне их дал Карл Иванович.
– Карл Иванович твой – записной поставщик книг, – заметила Варвара Матвеевна. – Впрочем, надеюсь, что он худых не ставит. Гумбольдт… против Гумбольдта ничего сказать нельзя.
Варвара Матвеевна не знала по-немецки и Гумбольдта даже в переводе никогда не читала; но имя его ей было известно из журнальных статей, и она сознавала, как сама выразилась, что против этого имени нечего было говорить. Она окинула взглядом комнату, как будто отыскивая в ней что-нибудь менее безупречное, чем Гумбольдт, но, по-видимому, не нашла, потому что более ничего не сказала и вышла из комнаты, по обыкновению не затворив за собой двери.
Вера смотрела вслед тетушке, не двигаясь с места. Судорожное движение сказывалось в чертах лица; на глазах выступили слезы. В это время стенные шварцвальдские деревянные часы пробили два и обратили к себе внимание молодой девушки. Она взглянула на них, потом тихо подошла к двери, заперла ее, вернулась на свое место перед пяльцами, села, но, не принимаясь за иголку, сжала обе руки и заплакала.
– Боже мой! Боже мой! – проговорила она. – Какое мучение!
Крупная слеза, скатившаяся на цветок, вышитый шерстью бледно-желтого цвета, испугала Веру. Она торопливо схватилась за лежавший на пяльцах платок, отерла им след слезы на шитье, потом глаза – и принялась за работу. Однообразно стучал маятник часов; однообразно ходил он справа влево и слева вправо; иголка однообразно пронизывала канву сверху вниз и возвращалась снизу вверх сквозь соседние нити. Время шло, как всегда идет, без перерыва, без возврата, как будто мимо всех, но всех незаметно захватывая и унося с собой. Вера безостановочно продолжала работу и только бросала иногда через окно беглый взгляд на улицу. Но когда часы пробили половину третьего, она остановилась, накинула холст на шитье и, отодвинув пяльцы, встала у окна. Между тем дверь отворилась, и в комнату вошел отец Веры, Алексей Петрович Снегин, служивший начальником счетной части в одном из местных правительственных учреждений и, по-видимому, только что возвратившийся со службы, потому что он был в мундирном фраке, с орденом на шее и с другим в петличке. На его добродушном лице явно выражалось двоякое удовольствие быть дома и увидеть дочь.
– Здравствуй, Вера, – сказал Алексей Петрович почти весело, потому что совершенно веселым он никогда не был. – Я так рано вышел сегодня, что не успел с тобой повидаться.
– Здравствуйте, папа́, – сказала Вера, встретив отца на средине комнаты. – Я к вам приходила, но уже не застала.
Она поцеловала руку отца; он поцеловал ее в лоб и, взяв за обе руки, стал ласково в нее всматриваться.
– Радуюсь, что ты не за пяльцами, – продолжал Алексей Петрович, – а смотрела в окно на свет Божий. Сегодня погода чудная. И ясно и почти тепло. Начинает веять весной. Ты, конечно, не выходила из дома?
– Нет, не с кем было.
– Жаль; но я успею с тобой немного пройтись после обеда. Потом мне опять нужно быть у начальства. Вечером собирается какая-то комиссия… Но что значит это, Вера? Ты плакала… Что случилось? – Алексей Петрович повернул дочь к свету. Ее глаза говорили, что он не ошибся.
– Ничего не случилось, милый папа́, – сказала Вера. – Так, на минуту что-то грустно стало. Но это уже прошло.
– Верно, Варвара Матвеевна к тебе опять за что-нибудь привязалась. Была она у тебя, что ли?.. Да скажи же, моя милая, была или не была?
– Заходила, папа́. Она все тревожится, что ковер к сроку не поспеет.
– Уж этот мне ковер! И отец благочинный! И вся эта горькая святость! Смотри, она теперь будет торопить обед, чтобы не опоздать к вечерне.
Алексей Петрович обнял дочь, нежно поцеловал ее и сказал:
– Надо терпеть, Вера. Делать нечего. Ты терпишь ради меня, я ради тебя. Это нас должно утешать.
– Будем терпеть, папа́.
На лице Алексея Петровича давно исчез последний признак того настроения, которое в нем изображалось при входе в комнату дочери. Брови сдвинулись, голова поникла. Он молча простоял с минуту, потом махнул рукой и вышел.
Вера возвратилась к окну. Оно выходило на Покровский переулок, недалеко от его пересечения, так называемым Денежным, и от церкви Покрова в Лёвшине. В первопрестольной Москве, где насчитывается или насчитывалось до сорока сороков церквей, почти каждый дом стоит в виду одной из них, и почти каждый адрес может быть приходским. При этом наименование каждого прихода имеет, так сказать, исторический звук, то есть звучит чем-то истинным, действительно бывшим; оно произошло от условий или обстоятельств, которых уже нет, но которые прежде существовали, – одним словом, завещанно стариной, напоминает о старине и для уразумения требует справок со стариной, а не произвольно дано или придумано со дня на день, как названия Ковенских или Митавских переулков в Петербурге. Между такими наименованиями одни поражают своею странностью, как Николы на Курьих ножках, другие прямо указывают на связь с исторической эпохой, как Николы Стрелецкого, третьи произошли от случайных временных признаков, как Николы в Щепах. Еще другие, очевидно, имели в прежнее время топографическое значение и заимствовались от местностей, которые обозначались теми же названиями. Таковы, например, Николы в Хамовниках, Покрова в Лёвшине. Исследование и разъяснение происхождения всех придаточных наименований московских церквей могли бы составить предмет обширного и весьма любопытного исторического труда.
Снегины жили в одном из тех небольших деревянных одноэтажных домов на высоком каменном фундаменте, которых до сих пор много в Москве между Пречистенкой и Арбатом и Арбатом и Поварской. Из окна, у которого стояла Вера, была видна вся ширина не слишком, впрочем, широкого Покровского переулка и часть его изгиба в сторону церкви Успения на Могильцах. Прохожих почти не было; проезжих еще менее. Когда Вера их завидывала, она несколько отслонялась от окна, но потом вновь к нему приближалась и по временам бросала беспокойный взгляд на часы.