— А дальше? Что дальше? — спрашивал Ковалев.
— Ты про учителя спрашиваешь, да? Здесь он, в городе. Когда я в институт поступила, встретила его. Он в этом институте преподавал. Вместе мы стали жить, он меня даже замуж звал, с родителями хотел познакомить, да я не хотела знакомиться, и замуж за него не хотела. А потом он женился и опять уехал. Нет, не сбежал. Плохо нам было тут вдвоем. Пусто, плохо. Я институт бросила. И вот теперь одна осталась… Живу.
* * *
«Мы все ненормальные здесь, раз любить невозможно», — думал Ковалев.
Когда темнело, он включал свет в комнатах и на кухне, включал магнитофон, телевизор и радио, и снова бродил по пустой квартире, под какофонию разных звуков, которые, казалось, хоть как-то наполняли пустоту.
Вечером, поздно, когда мать засыпала, он ложился на диван и слушал улицу. За окном гремели трамваи, свистели троллейбусы, а в промежутках, когда становилось тихо, было слышно, о чем говорят прохожие. Часто кто-нибудь кричал под окном, плакал, ругался или пел, иногда дрались, и тогда нижний сосед, если был дома, кричал с балкона:
— Э, мужики! Вы чего, мужики?..
Дрались с матом, с криками, а однажды — Ковалев удивился даже, — молча, с остервенением: били друг друга ногами в грудь, в голову, между ног. А когда один упал, двое других тут же пошли прочь, как ни в чем ни бывало.
А потом, наконец, становилось тихо. Так тихо, что были слышны гудки тепловозов на железнодорожной станции.
* * *
Однажды, часов в пять утра, мать вышла из спальни. Встала на пороге в необъятной ночной рубашке, с измятым лицом. Спросила:
— Ты что, заболел?
— Нет, — ответил Ковалев.
— А чего же не спишь?
— Так.
— Снотворного дать?
— Не надо.
— Ну-ну… — пошла на кухню, погремела там посудой, вернулась.
— Мам, — сказал он, — почему ты отца не любила?
Она тяжело опустилась на стул.
— Молод еще осуждать меня. Проживи сначала с мое.
— Я не осуждаю, — сказал Ковалев, но она отмахнулась:
— Я день и ночь работала, за двоих, днем на работе, ночью дома — чужих детей обшивала. Вас растила, на ноги поднимала. В две смены всю жизнь. А он? Утром встанет, зарядку сделает, и ушел, до вечера. Принесет свои сто двадцать рублей — им раз в месяц платили, — и что хошь с ними, то и делай. И накорми, и напои, обуй-одень… А он еще заботы требовал…
— Как же без заботы… — вздохнул Ковалев.
— А когда мне было заботиться? Я вас растила!
— Да я не про это…
— Раз не про это, так и молчи, — снова оборвала мать. — Чего ты душу мне ковыряешь? Яйца курицу не учат. Я прожила, как могла. Теперь вот ты попробуй. Грамотный…
Она ушла в спальню, в сердцах громко хлопнув дверью.
За окном громыхали первые трамваи. Серое небо низко висело над домами, мертво краснела лампочка на трубе теплоцентрали.
Ковалев вставал, умывался, долго пил чай, долго собирался. Выходил из дому и пешком — времени было хоть отбавляй, — шел на занятия.
Ему казалось, что он не живет, а играет роль, написанную для него кем-то: может быть, Богом, но, скорее всего, Дьяволом. И вглядываясь в прохожих, вдруг замечал, что и они не живут, а играют собственные роли. Вот этот — ветеран войны. Уважаемый, мудрый, совершивший не один ратный и трудовой. Вот — учащийся: серьезный, вдумчивый, пытливый, овладевающий. Вот — руководитель: справедливый, добрый, пекущийся, болеющий за. А это — народ со своими свершениями.
Какой ты человек — это никого не интересует. Главное, какова твоя роль. Ты, к примеру, колхозник? Ну, так им и умрешь. Многостаночник? Мы избираем тебя в областной Совет, потому как людям труда у нас почет и уважение. Ты — наставник молодежи? Ты — активист движения сторонников мира? Ты — добровольный член общества охраны природы? Мать-героиня? Член Союза писателей? Оборотень? Антисоветчик? Работник прилавка?..
Шаг влево, шаг вправо… Сценарий расписан и утвержден. Ни слова отсебятины. Таким в нашем обществе не место.
Человека нет. У наивных ребят еще может возникнуть вопрос: интересно, а Ленин какал? У умудренных жизненным опытом ветеранов такого вопроса не возникает: им ясно, что — нет: боги не какают.
Есть и другие маски. Акулы капитализма. Бездомный, изгнанный из ночлежки за участие в митинге солидарности. Борец за права человека. Остров Свободы. Черная книга преступлений империализма. Лидер национально-освободительного движения. Непотопляемый авианосец НАТО. Свободу Луису Корвалану! Нет — поджигателям войны!..
Спектакль идет без антрактов.
«Хорошим подарком к празднику стала для ребят поселка имени Мусомбе новая начальная школа, досрочно сданная строителями объединения «Умрем-но-не-сдадим»…
«Шахта имени товарища съезда успешно справилась с годовым заданием. До конца года труженики подземных кладовых…»
Вот пионер-герой. Вот огненный тракторист. Но героев-одиночек нам не надо! У нас — коллективное творчество. Герои-молодогвардейцы. Город-герой. Улица образцового содержания.
Так и помрешь в маске, так, в маске, и похоронят. И спросит ангел: «Кто ты, человек?»
И услышит в ответ:
— Отличный семьянин! Умелый хозяйственник! Член бюро РК КПСС!
— Рабочий-новатор! Ударник трех пятилеток!
— Борец за мир! Член общества дружбы за дружбу!..
И ангел вздохнет и заплачет. Куда их, таких? Не в рай же…
Где ты был, что ты видел? Жизнь прошла, как день, без дат, без праздников. Чем таким уж отличался, скажи, 1954-й от 1974-го? Да ничем. Что случилось? Да ничего. Ну, один родился, другой умер. Подумаешь, важность! Главное, жизнь — она продолжалась!
* * *
Прошло несколько дней. Дважды Ковалев собирался поехать к Ирке и не мог решиться. После лекций он выбегал из учебного корпуса в синие вечера, вглядывался в пустые белые аллеи, и каждый раз обманывался: нет, она его не ждала.
Он брел домой. Не хотелось ему заниматься тем, чем занималось большинство — имитировать жизнь. Не хотелось ни с кем говорить, он даже прохожих стал сторониться.
Все отдалилось, поскучнело. Вот снег идет — ну и что? Вот солнце проглянуло — эка невидаль.
Трамваи дребезжат день-деньской как полоумные. Везут кого-то куда-то. Выполняют план. «Согласно графика». Хотя это бессмысленно. Совершенно бессмысленно: потому, что здесь человеку не нужен человек.
Ковалев полюбил вспоминать. Каждую встречу с ней — а было их так мало — он помнил от начала до конца; помнил, что она сказала, как посмотрела, как повела плечами, как отвернулась. Каждый взгляд ее помнил, каждый вздох.
Он разговаривал с ней, он рассказывал ей о своих делах так, будто писал дневник:
«Сегодня 15 ноября. Лекций было всего две, потом комсомольское собрание. Принимали какие-то дурацкие комплексные обязательства. Я сказал, что обязуюсь прочитать «Капитал» Карла Маркса, а комсорг Телепников не согласился: это, дескать, не может быть повышенным обязательством, это входит в учебную программу по политэкономии. Ну и что, говорю, что входит — но ты же его не прочитал? И никто не прочитал. А я прочитаю. «Врешь, не прочитаешь!», — сказал наш отличник-медалист Матюшко. «Это почему?» — говорю. А он: «Потому, что это невозможно. Я пробовал несколько раз — и не смог».
В общем, собрание, как собрание. После него Телепников сказал, что в универсаме дают портвейн и они с Витюковым побежали в универсам. А Березкина смотрела на меня все собрание с соболезнующим видом…»
«Должно же все это как-нибудь кончиться?» — подумал он однажды.
* * *
День был тусклым, серым. Он приехал к дому Алексеевой и долго бродил между одинаковыми домами, зная, что приехал рано, что ее еще нет.
Дверь открыл незнакомый мужчина — невысокий, чернявый, в футболке и старом трико. Под ногами у него крутилась маленькая черная собачонка.
— Кого надо? — спросил чернявый.
— Хозяйку.
Чернявый подумал, потом сказал: