Прошлой ночью я сел за фортепиано, cheri, и стал играть подряд твои любимые вещи Баха, которые выучил наизусть во время первых общих каникул в нашем доме в Байонн, с maman. Она приняла тебя с распростертыми объятиями, а у меня отлегло от сердца, когда я увидел, с какой симпатией ты на нее смотришь. Вы полюбили друг друга с первого взгляда, оказались родственными душами. Ты даже не представляешь, как это меня обрадовало.
Я все играл и играл, прикрыв глаза, пока не погрузился в транс; и снова увидел вас — сидящими рядом на диване. От сладких фантазий меня оторвала метла, которой в два часа ночи застучала в стену мадам Б., наша ведьма. Я умолк, но продолжал пальцами ласкать клавиатуру. Она была гладкой и теплой, словно твоя кожа, и меня осенило. Я понял, что ты ускользнул из моей жизни на мгновение, чтобы я мог познать и выразить в слове беспредельность своей любви. Мне стало легче. Я заснул и проспал целый день, а вечером принялся вынимать из конвертов (среди которых не найдешь двух одинаковых!) письма от тебя.
«Уста запечатаны, но перо отваживается» (Абеляр). Представь, cheri, как ни странно, мне это удалось. В иных письмах к тебе я превзошел самого себя: отважился сказать то, что утаил от мира, от maman, от себя. Одного только я не предвидел — что письма вернутся и успех обернется поражением.
Любовное письмо — поистине стрела амура: она должна поразить адресата в самое сердце; должна выдавить из него капельку крови; окропить ею постель и упокоиться под подушкой, пожелтеть в томике стихов.
Любовное письмо — текст прикладной: атака на возлюбленного есть наиболее дешевая модель сантимента; зову отправителя не должно возвращаться в его руки. Перечитывать собственное письмо — оскорбление, жестокая шутка.
А между тем письма к тебе возвращаются с другого берега Атлантики. А я, словно охваченный манией саморазрушения, не могу удержаться, чтобы не читать их и не писать новые.
Любовные письма рождаются в состоянии невменяемости. Каждое слово видится чистой правдой, больше, чем правдой: оно кажется потом, спермой, кровью. Спустя несколько дней то же слово возвращается из-за океана — и предстает банальностью, китчем: назойливым хныканьем старика, возжелавшего эфеба.
Уже несколько раз я хотел разорвать письма и выбросить на помойку. От бумаги разит старой спермой, конверты воняют затхлым бельем, гнилью пахнут незабудки из Люксембургского сада. Нет, ни за что не отдам тебе карточек, салфеток, платочков, на которых я обнажался с унизительным пафосом. Я стыжусь самого себя: взъерошенного павиана с мордой, распухшей от слез, вновь и вновь отсылающего за море свой плач в расчете на твою жалость.
Убить павиана — предать себя: вот задача «Фрагментов речи влюбленного». Кромсая свои письма, я погружаюсь в «речь», «дискурс» — движение руки, бег букв, — и мне уже кажется, будто это я бегу к тебе, и ты больше меня не сторонишься. Нет! Ты тоже несешься ко мне. Самолет оторвался от взлетной полосы; стучат колеса метро. Вот-вот-вот. Вот ты выскакиваешь из вагона, вот уже мчишься по лестнице. Вот-вот-вот, через ступеньку, через две: у тебя такие длинные ноги. Вот поворачивается ключ. Вот открывается дверь. Вот-вот-вот. «Привет, Роло! Привет, mon vieux!».[11]
Вот ты бросаешься ко мне на шею. Вот падает на пол твоя блуза. Вот ты стягиваешь брюки. Вот наполняется водой ванна. Вот ты искупался, вот вымыл голову, вот вытерся моим полотенцем с бакланами. Вот-вот-вот.
Ты вернешься, ведь правда же, cheri? Мы снова будем валяться в постели до полудня, слушать Скрябина, шататься по барам, путешествовать. Каких только планов мы не строили на этот год! Весной отправимся в Киото, осенью — в Сан-Диего. Я договорился насчет лекций, придумал темы. Сильвио устроил тебе стипендию на летний курс в Урбино.
Я вздремнул. Мне снова приснились собственные похороны, уже в третий раз. Я лежу в стеклянном гробу, элегантный, припудренный. Вокруг tout Paris:[12] в первых рядах — недруги, позади — друзья. Боже! Даже ты мелькнул — с мордашкой, залитой слезами. Ты все же не был равнодушен ко мне, Эд? Немного любил меня, правда? Сожалел, что я умер во цвете лет? Я уже было собирался задать тебе этот вопрос, и тут будто комар прозвенел над ухом: А как же maman? Ее отдадут в дом престарелых! — Non![13] — Я подскочил как ошпаренный, разбил стекло гроба.
«Чем прозрачнее моя любовь, тем она сильнее» (Элоиза — Абеляру). О моей любви этого не скажешь. Чем сильнее я люблю, тем больше погружаюсь во мрак. Амур является мне ночью. Сновидения открывают мне, кто я такой. Сон о похоронах — сон о любви к maman. Я люблю ее иначе, чем тебя, но кто знает, не сильнее ли.
С той поры как ты исчез, я иногда избегаю maman. Почему — наглядно продемонстрировал сон. Ты и maman срослись в одно драгоценное существо; сделались парой близнецов. Присутствие одного напоминает о другом и причиняет боль. Увидев на пороге maman, я чувствую укол в груди, но лишь на мгновение. Потому что, словно видение, сразу появляешься ты, cheri. Профиль maman отбрасывает на стену птичью тень, и я обнаруживаю в ней очертания твоего лица. Наклоняю голову и запечатлеваю поцелуй на волосах maman, а потом касаюсь губами стены за ее плечами и ощущаю влажность твоих губ.
Я выскочил из гроба и хотел броситься к ногам maman. Но ноги несли меня за тобой. Я кинулся в глубь чащи, в клочья разодрал траурный костюм, шелковые кальсоны. В одном галстуке и носках добежал до берега канала, где ты назначил мне свидание. Был май. В тумане, густом, будто сметана, лягушки квакали — frog fog frog fog[14] — твоим голосом. Кваканье парижской плеяды ты назвал «туманом лягушатников», я громко рассмеялся.
Тут туман рассеялся, и засияло солнце; ослепленный, я зажмурился. Когда я открыл глаза, ты танцевал передо мной в развевающемся платье из незабудок. Я протянул к тебе руки, а ты большим пальцем прицелился мне в сердце. Инстинктивно я попятился. Ты облизнул губы, показал мне язык, разжал загорелый кулак. На твоей ладони, белой и гладкой, словно у барышни, лежал леденец в розовом фантике. У меня потекли слюнки; я схватил конфетку и как есть, в обертке, сунул в рот. Ты рассердился и выстрелил в меня из радужной оболочки миллионом стрелок-иголок с разноцветными головками. «Эд превратит меня в святого Себастьяна, — подумал я, — или рыцаря Роланда в радужной броне. Или в любовную карту, на которой обозначит свои победы».
Случается ли тебе, cheri, видеть сон и одновременно следить за собственным сном, анализировать его во сне? Со мной такое происходит раз в несколько лет. Подобным сновидениям, которые контролируются сознанием, я придаю большое значение и всегда их записываю. Так я поступил и на этот раз. Однако теперь думаю, что этот фантастический сон — результат нашего бурного разговора о моих «картах» и «музеях» любви, столь отличных от твоих любовных «расписаний».
Помнишь? Твое внимание привлекла старая карта, висевшая над моим столом, и я объяснил, что она служит не для мечтаний о путешествии, но сама заменяет мне путешествие. И добавил, что карты на картинах Вермеера — верный признак того, что художник не покидал дом.
Ты возразил и стал рассказывать о своих вояжах по «подсознательному плану», составляемому судьбой. А я понял, в чем наше отличие: ты, «Жид вечный странник», и я, «французский песик». Так ты меня ласково называл, объясняя, почему не можешь взять в «путешествие до границ тьмы».
Твоей жизнью, cheri, руководило Провидение, моей — maman. Это она нарекла меня французским песиком, хранителем «музея любви», конспиратором чувств, смотрителем воспоминаний. А началось все с синей коробочки в белую полоску, в которой на свой седьмой день рождения я получил домашние туфли из тюленьей кожи.
В детстве мой день рождения был настоящим праздником! Накануне maman на цыпочках прокрадывалась ко мне в спальню и раскладывала подарки на табурете у окна. Я притворялся спящим, а если просыпался до рассвета, то не открывал глаз, желая продлить сладкий час ожидания.