И не только мне. Отец переминался с ноги на ногу. Посол заговорил о погоде и господине Фуко, который недавно прибыл в Варшаву на место преподавателя французского языка в Центре французской культуры. Центр был открыт стараниями отца, которого посол еще раз поблагодарил за активное культурное сотрудничество с Францией. Он упомянул Жерара Филипа, который в то время казался мне красивейшим мужчиной на свете.
Отец уступил моим просьбам и пригласил актера в Польшу. В предвкушении его визита я потратила все карманные деньги на фото, от перевозбуждения неделями не могла уснуть. Когда «воплощение дьявола» наконец переступило наш порог, излучаемое им сияние оказалось более ослепительным, чем на экране. И что с того! Актер разговаривал только с мамой, со мной не перемолвился ни словом. Когда он наконец ушел, я разорвала и выбросила снимки. В парке я отомстила ему еще раз. Посол сказал, что господин Филип просил господина министра от его имени «поцеловать ручки уважаемой супруге». Наглую просьбу я вообще не стала переводить.
Это не укрылось от внимания отца. Он понимающе улыбнулся мне и сам спросил господина Фуко, где тот остановился. «В гостинице “Бристоль”», — поспешил ответить посол. — «Хорошо», — ответил отец. — «C’est bien»,[62] — перевела я. — «Ма chambre est glaciale»,[63] — прохрипел Фуко и чихнул. — «Ага, — кивнул отец, — скажи господину профессору, что я постараюсь найти место потеплее. Как только что-нибудь подыщу, дам знать. А теперь нам пора». Не успела я это перевести, как отец уже принялся прощаться с простуженным преподавателем, желая ему bonne sante.[64] Потом с бесцеремонным au revoir[65] подал послу руку. Желая загладить его бестактность, я сняла грязную варежку, присела в реверансе и протянула руку, произнеся пришедшую на ум формулу: votre excellence, l’ambassadeur de la belle France, e’etait un grand honneur pour moi.[66]
Отец расхохотался. Французы тоже. Это мое выступление домашние называли потом «увертюрой к дипломатической карьере». И действительно. Через несколько дней после встречи в парке отца назначили послом в Австрию. «Как только утки донесли Гомулке, что Эвуня очаровала посланцев Запада, он сразу решил выпихнуть меня на Запад», — смеясь, сообщил отец. В первых числах января 1959 года наша семья отправилась в Вену. Во время прощальной прогулки к пруду отец упомянул, что профессор Фуко должен вот-вот перебраться из ледяного «Бристоля» в квартиру с центральным отоплением на Краковском Предместье. Не прошло и полугода, как я снова услышала фамилию французского преподавателя, на сей раз во время прогулки по Венскому лесу.
После папиной смерти мама призналась мне, что М., с которым отец дружил еще до войны, преуспевающий антверпенский издатель, приехал тогда в Вену, чтобы помочь нам «сбежать из польского представительства и обосноваться в Бельгии». Он хотел сделать отца своим компаньоном, но тот отказался. Почему? Мама полагала, что по причине лояльности. Я подозреваю, что из страха. Правда известна лишь отцу. Мне же запомнилась таинственная атмосфера того июньского воскресенья.
Ранним утром отец отправил маму и брата с семьей «товарища Казика» (шофера, в присутствии которого мы помалкивали) на машине на берег Старого Дуная, в бассейн. Мне он велел покататься на велосипеде, а после оставить его возле школы, где мы договорились встретиться. Сели в трамвай, потом в другой, затем на автобус. На конечной остановке, уже возле самого Венского леса, нас ждал М., отирая лицо платком и озираясь по сторонам. В рюкзаке у него был лимонад, который мы выпили. И быстро зашагали вперед, свернув с шоссе и тропинки. У отца была карта с помеченными разными цветами туристическими маршрутами, но мы ни одним из них не воспользовались.
С самого утра стояла жара. Рубашка отца прилипла к телу, М. свою снял. Я с трудом поспевала за ними, но не капризничала, чувствуя, что происходит нечто важное. Ближе к полудню мы добрались до райского уголка, отцу явно знакомого. На берегу ручья, протекавшего между старых замшелых буков, мы остановились, чтобы перекусить и отдохнуть. Я прилегла у ручья, опустив в воду ступни. Задремала.
Разбудил меня возбужденный отцовский голос. Понимала я его плохо. Я только начала учить немецкий, а отец изъяснялся витиеватым довоенным стилем. Несколько раз прозвучали слова «риск», «месть», «УБ». Потом он заговорил о туберкулезе Пётруся, моем пороке сердца, болезни мамы. М. прервал его, начал рассуждать о «нашем будущем на свободе» и «работе по профессии». Его речь я разбирала лучше и поняла, что М. не одобряет дипломатической карьеры отца. Тот согласился, но сразу же вновь вернулся к проблеме «риска». Заскучав, я чуть было не уснула снова. И тут прозвучала фамилия Фуко. Я стала прислушиваться. Напрасно. Я не понимала, в чем заключалась «ловушка», расставленная на «бедного pede», что означало «выдворение из Варшавы в срочном порядке».
М. вернулся к себе, мы остались в Вене. В августе я поехала в итальянский лагерь. Там, увидав возле городского туалета двух целующихся мужчин, я отчетливо вспомнила Фуко и сообразила, что его перипетии могли быть связаны с чем-то подобным. Грозило ли в Польше за это наказание? Что произошло в Варшаве? Сегодня я уже могу догадываться.
Пора сделать самое трудное признание, господин Профессор. В нашей семье шизофрению матери всегда скрывали. Она заболела сразу после войны, в Вене состояние резко ухудшилось. Когда мне исполнилось шестнадцать, мама снова попала в психиатрическую клинику, а я получила в подарок от отца «Историю безумия» Мишеля Фуко с приложенной запиской. Отец просил, чтобы во время прогулок я пересказывала ему содержание книги. Она меня потрясла. Когда я читала «Историю безумия», по спине бежали мурашки, когда пересказывала — дрожал голос.
На пороге взрослости я переживала болезнь матери гораздо острее, чем в детстве, и возмущалась отцовским великодушием. Он прощал маме все: ее кошмарную подозрительность и манию преследования, приступы агрессии и ненависти, в том числе по отношению к нам. Когда мама оказывалась в больнице, обычно после очередной попытки самоубийства, отец ежедневно навещал ее и, как только состояние немного улучшалось, забирал домой. Я хотела, чтобы он наконец оставил там маму навсегда, развелся с ней. Отец отвечал, что никогда этого не сделает. Объяснял, что мама заболела вследствие нечеловеческих страданий военного времени. Повторял, что мы должны заботиться о ней до самой смерти, потому что учреждение закрытого типа — это крайняя мера, бессмысленная жестокость.
Благородство отца восхищало меня, но и будило все больший протест. Конфликта помогла избежать «История безумия». Меня потрясла уже первая глава книги, «Stultifera navis»:[67] описание кораблей без провианта и штурвала, на которых насильственно отправляли в море безумцев. Сны об утопленниках, лежащих на дне с широко открытыми глазами, преследуют меня и теперь, а в то время они снились мне постоянно. От одних больных избавлялись таким образом, других запирали в бывшие приюты для прокаженных.
По сей день помню, как с пылающими щеками излагала отцу главный тезис Фуко: цельность обществу обеспечивает козел отпущения — всякий раз новый. На закате Средневековья проказу в Европе ликвидировали, лепрозории опустели. Роль «прокаженных» взяли на себя «сумасшедшие». Так начиналась их «институционализация», преследования, экстерминация. Отец слушал меня молча, и я поняла, что «история безумия» еще не дописана, а я могу, как отец, отмежеваться от постыдной традиции или же, наоборот, продолжить ее, ради собственного комфорта обрекая маму на жизнь взаперти.
В конце ноября 1967 года мы отправились на нашу последнюю прогулку в Уяздовский парк. После третьего инфаркта отец раньше времени выписался из больницы. Вопреки протестам кардиолога и моим просьбам он настоял, что полетит в Будапешт на книжную ярмарку (после возвращения из Вены он год сидел без работы, затем возглавил научное издательство).