На закате небо переливается невиданной гаммой цветов. Это благодаря загрязнению воздуха. Чего в нем только нет! Медь, цинк, хром, кобальт, сера, ртуть, уран, плутон. Нас травят и одновременно радуют взор. С возрастом цвета действуют на меня все сильнее, они обладают волшебным даром воскрешать воспоминания. Предвечернее небо обращается в экран, на котором мелькают чудесные картины прошлого. Эта belle epoque[34] — наша молодость. Крутится лента пастельных тонов, вот и майский вечер в Дебрецене, кажется, ровно сорок лет назад. Помните, дорогой Ролан, кафе в скверике, у теплой стены протестантской коллегии? На столиках стояли хрустальные вазочки с белой сиренью. Я просматривал свои записи, и вдруг на тетрадку упала тень. Высокий худой парень в клетчатой рубашке и полотняных шортах с улыбкой поглядывал на свободный стул. Я кивнул, Вы сели, к нам тут же подбежал ober.[35] Вы взглядом указали на бокал, который я как раз вылизывал, и он сразу принес клубнику со взбитыми сливками. Вы моментально уплели свою порцию, а потом спросили меня о чем-то по-французски. Мы сразу понравились друг другу, верно?
Меня очень тронуло, мой дорогой Ролан, что, составляя план «Энциклопедии», Вы припомнили тему, над которой я работал, когда мы познакомились. Я восхищаюсь интуицией, которая позволила Вам догадаться, что эти вопросы по-прежнему меня волнуют. Однако Вы и сами понимаете, дорогой друг, что обстоятельства не способствуют продолжению былых исследований. Все, что я могу — это дать Вам свое юношеское эссе, о котором мы в свое время столько спорили. Мне так и не удалось перепечатать его на машинке, рукопись я сумел закопать. Подгнивший черновик извлек из земли наш милый мальчик, собственноручно все переписал и хранил у доверенного лица. Теперь надо будет забрать текст и переправить в Париж. Это несколько рискованно, но попробовать стоит. Не скрою, эссе много для меня значит.
Эпиграф к эссе я взял из Еврипида, собрание сочинений которого мне тоже, увы, пришлось обратить в деньги. Так что заранее приношу извинения за возможное искажение слов Ипполита. Помните, как он крикнул Зевсу: «Зачем ты создал женщину? И это зло с его фальшивым блеском лучам небес позволил обливать? Или, чтоб род людской продолжить, ты обойтись без женщины не мог? Ведь из своих за медь и злато храмов иль серебро ты сыновей мог продавать». Мы вели долгие дискуссии о том, что же выражало это восклицание: неприязнь самого Ипполита к противоположному полу или мизогинию эллинцев в целом. Вы придерживались мнения, что все древние культуры (как и большинство новых) были проникнуты мизогинией примерно в одинаковой степени. Я же обвинял Грецию в особенной антипатии к женщинам и обнаруживал более уважительное отношение к ним в Египте, на Крите или у этрусков.
Вы справедливо упрекали меня в том, что я идеализирую малоизвестные культуры, а Грецию демонизирую просто потому, что о ней мы знаем больше всего. Это правда, однако не отменяет того факта, что в любимой Платоном Спарте убивали значительную часть новорожденных девочек. Можно ли в самом деле считать это правилом, а не исключением? Каковы результаты современных исследований? Дорогой друг, буду Вам весьма благодарен за исправление неточностей, которые Вы обнаружите в моей работе, уже такой старой, но, быть может, не до конца утратившей актуальность. Для меня большая честь, что Вы вспомнили о моей критике Спарты и Афин: критике физической силы и мужского спиритуализма по Платону, а также педерастии.
Согласно платоновской традиции, предназначение женщины — лишь умножение теней. Свет разума осенял одних только мужчин: пол солнечный и богоподобный. А потому ничего удивительного, что педерастия, суть которой — бескорыстные, во славу Эроса, отношения высших существ с равными себе, — почиталась синонимом любви чистой, возвышенной, божественной. Отношения мужчины и женщины, напротив, означали не просто соитие потребительское (служащее продолжению рода), но и деградацию существ высших как следствие контакта с низшими. Я полагаю, что Ипполит — рупор Эллады. А это имело далеко идущие последствия. Презрение к женщинам, каковым пронизана греческая философия, литература и искусство, наложило печать на всю европейскую культуру, в которой женщинам и по сей день редко предоставляется право голоса. А ведь уже греки осознавали, сколь важную роль женщина могла бы играть в общественной жизни. Помните, дорогой Ролан, кто осмелился осудить Перикла за резню на Самосе, постыдную и губительную для Афин? Лишь старая Эльпиника (за что отец демократии смешал ее с грязью).
Помните, дорогой друг, как в тот жаркий август 1937 года я твердил: Греция — колыбель нашей культуры, в том числе культуры презрения к «слабости» женщин, влияние которых смягчает обычаи, позволяет сохранить мир. Европа унаследовала от Греции культ войны. Помните, в каком черном цвете я видел будущее? Вы успокаивали меня и убеждали, что войны не будет, ибо восторжествует разум мужчин, подобных нам: пестующих в себе гармонию мужского и женского начала, сторонящихся агрессии. Наша встреча в Дебрецене, куда я бежал от службы в армии, а Вы, освобожденный от нее вследствие слабого здоровья, приехали на место преподавателя французского языка, казалась Вам добрым знаком для Европы, которую «не похитит более какой-нибудь обратившийся в быка Зевс».
Вы, как и я, бунтовали против оправдания насилия в мифологии и искусстве. Нас влекла другая, более великодушная Греция. Помните, дорогой друг, гравюру над моей кроватью? Вы спросили, кто на ней изображен, а я ответил, что Геракл, тронутый жертвенностью Альцесты до такой степени, что заставил Танатоса выпустить ее из подземного мира. Альцеста покидает могилу, и Геракл ведет ее к возлюбленному Адмету, ради которого она добровольно умерла. В ответ Вы улыбнулись и сказали: «Знаете, в лицее я написал сонет о любви Геракла к Адмету. Она была столь велика, что Геракл подавил в себе ревность и вернул из-под земли Альцесту, с которой соперничал за сердце Адмета».
Я понял, что Вы хотели сказать своим признанием. Пора поведать, каковы оказались последствия. Под влиянием Ваших слов я переписал свое эссе и добавил эпилог, в котором приоткрывал собственную биографию. Я рассказал об однокласснике, с которым сидел за одной партой и в которого влюбился в гимназии, и о решающем разговоре с мамой, которой, как, впрочем, и отцу, доверял безгранично. Родители были троцкистами, брак полагали «орудием общественного контроля». Они поженились ради ребенка и документов, благодаря которым могли «более успешно скрываться».
Конспирация была в нашем доме будничным делом, и я не удивился, когда мама упомянула об этом в конце разговора, каждое слово которого запечатлелось в моей памяти. «Я знаю, — сказала мне мама, — что тебе претит скрытность, и наш законспирированный образ жизни очень тебя тревожит. Ты хотел бы жить иначе, открыто. Потому тебе и нравится Древняя Греция, где мужчинам не приходилось скрывать свою любовь. Я прочла книгу, из которой ты об этом узнал. В ней не вся правда. Такая любовь дозволялась лишь свободным гражданам. Афинским рабам она была запрещена, в Спарте каралась смертью. И сегодня мало что изменилось. Наверху много свободы, внизу — больше несвободы. Если ты послушаешься своих склонностей, то кончишь так, как мы: конспирацией. Но помни, что это всегда лучше, чем жить вопреки своим желаниям».
Вышло у меня письмо в стиле Пруста, дорогой Ролан, но так оно и было задумано. Лишь настоящее, длинное письмо, со множеством обращений к прошлому и отступлений, впечатлений и признаний, дает ощущение разговора с другом. А именно этого мне не хватает в первую очередь — больше, чем работы и книг. Отсутствие близких, надежных и преданных людей вынести труднее, чем всякого рода дефицит, по части которого этой несчастной стране нет равных. Я счастлив, что наконец признался Вам, сколь исключительную роль Вы сыграли в моей жизни, теперь уже с каждым днем все более грустной и более бесплодной. Вы всегда были и остаетесь, дорогой Ролан, подлинной опорой и последней ниточкой, еще связующей меня с юностью и прогрессивной европейской интеллигенцией. Ее недобитки, которых тут можно перечислить на пальцах одной руки, вынуждены скрываться друг от друга. Лучший способ сломить сопротивление — обратить нас в тени.