Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На первых порах «забега́ла» вместе с Плаховой, одна конфузилась. Людка всякий раз кривила большие нежные губы («Я-то вам на кой?..»), но шла. Он занимал их рассказами об Алтае, Памире, где работал до перевода в местное управление воздушных грузоперевозок, угощал всякими вкусными вещами — чаще привозимыми из командировок южными фруктами. И обязательно шел провожать. Или отвозил, если машина стояла не в гараже, а у дома. Месяца не прошло, а они так освоились, что не уходили, не прихватив кучи книг по искусству, которые затем «вусмерть» зачитывались в общежитии. «Зачитали» Мильтона, Колриджа, Данте, с рисунками Доре. А «Сашку Жигулева» у нее попросту украли на репетиции. И все будто так и должно быть. Они продолжали таскать книги в какой-то идиотской уверенности, что тут они никому не нужны, мертвый капитал. «Обнаглели до бескрайности», — говорила Плахова. До того, что как-то принялись снисходительно просвещать хозяина библиотеки — завели долгую болтовню о набившей оскомину проблемной материи. Слушая, он старательно прятал улыбку, а когда заговорил, вся их студийская умственность проступила, как румянец от пощечины.

В тот вечер у него сложилось какое-то особенно легкое настроение, как он говорил — по аналогии с «легким поведением». Никогда потом она не слышала от него рассуждений об очевидном, по его словам.

«Разговор, как я погляжу, взошел к высоким материям. Коснемся. Но вначале отметим как данность, что ими удобно врать — себе и людям — все равно как выступать от имени выходного костюма, взятого напрокат. Итак, пьеса сатирическая. Ну а сами вы верите, что ваша сатира исправляет нравы или, на худой конец, «бичует» носителей зла?.. Считаете, достаточно заявить, что истоки благополучия «умеющих жить» — секрет полишинеля?.. И ради этого изображаете прохвостов, которые изучили все подноготное в общественном устроении и своекорыстно пользуются этим?.. Хорошо, а если они — в жизни, разумеется, — видят истинное в подноготном?.. Если находят идиотизмом брести указанной стезей добродетели, как это делают театральные праведники?.. Да, прохвосты сраму не ведают, но и в ближних не видят — чего не могли сказать еще подлецы Достоевского… Хорошо, будем считать, они знают, что делают плохо. И как же ваши праведники их побивают?.. Силой. Но силой можно извести преступника, а как силой извести зло?.. До сих пор в этом никто не преуспел. И революции тоже… Тут зачастую зло удесятерялось, нетерпимость победителей сотворяла антимиры, делила людей на чистых и нечистых, чистые возводили свои кровавые деяния в миссии… С этого и начинался рецидив зла. Исключения? Да есть, и самое великолепное — восстание Ганди. Его сторонники принудили зло обнажиться, потерять освященный временем статус и отступить. Победители не проливали крови противников, не призывали к ненависти, насилию. У них не было пилатов, мирящихся с необходимостью казней, не было и рядовых убийц, защищенных «передовыми» идеями… Победа Ганди была истинно человеческой, она избавила народ от несомненного зла, а все привилегии победы присвоил себе единственно достойный воитель — дух добра… Я не очень высоко забрался?.. Дальше?.. Нет, хватит, дальше — Бог…»

После этой лекции Плахова наконец поверила, что у них с Нерецким «ничего нет»:

«Тягостно с такими. Они и собственное вожделение наделяют смыслом. С ними надо петь как-то в унисон, живописно прикидываться… Я это к тому, что тебя может и не хватить».

Нет пророка в своем отечестве. Да и где там было заглядывать вперед: чем меньше она была уверена, что нравится, тем глуше доносились к ней звуки мира.

«Господи, научи быть желанной! — грешно взывала она. — Нельзя мне без него, останусь никем, унижусь, пропаду!..»

Он был нужен ей, как собака-поводырь — слепой. Она никогда не была уверена, что понимает, делает, живет верно, правильно, везде путалась, сбивалась с толку!.. Чего стоит ее старушечья немочь — не сострадать, а прямо-таки примерять на себе вериги ближних. Не по актерской науке, а совершенно непроизвольно настраиваться применительно к несчастьям, неудачам, ступору других… Может, сказалось избиение лошади?.. Как бы то ни было, глядя на попавшего в беду, оскорбленного, ущемленного, обиженного, она очертя голову бросалась на помощь. В каждой зареванной физиономии ей мерещилось попрание справедливости!.. А потом, как дважды два, выяснялось, что ее угораздило встать на сторону подлости, кляузы, интриги. Открывшаяся правда унизительно обескураживала, как дурацкий розыгрыш, и она плакалась Людке на неспособность видеть людей, на легкость, с какой поддается обману.

У Плаховой досадливо кривились губы:

«Больше никаких забот? В остальном все хорошо?.. Ты что, блаженная — тратить собственную нервную энергию на чью-то бесконечную дребедень?.. До шестнадцати внимание к таким вещам — примета наивности, после шестнадцати — свидетельство глупости!»

И вот рядом с сумбурными, неустоявшимися представлениями о том, какой должно быть и жить, рядом с ее подлинными и мнимыми недостатками, со всеми прошлыми и будущими бедами — Он! Законченный образец цельного человека, и она — наскоро, как бы в дополнение к красноречивой плоти наделенная некоторыми способностями «самооглушительного говорения чужих текстов».

Утолив вожделенное, сделавшись его женой, она день за днем жила тем несравненным чувством, с каким впервые проснулась в его квартире. В любую, самую скверную минуту ей первым делом на ум приходило спасительное, что он у нее есть, что она — жена ему, его избранница, и на душу снисходил покой, тихая радость. Незаметно для себя она перенимала его привычки, до дыр изнашивала платья, которые ему нравились. И любила! Любила в нем все — его мальчишеский румянец и мужскую вальяжность, уверенность, с какой он двигался, надевал рубашку, брал в руки запонки, как жил при ней, ласкал ее, отзывался на ее присутствие… И никак не могла до конца утешиться счастьем. «Тут была моя мама, теперь ты», — мог сказать он, а у нее от волнения пересыхало во рту, казалось, он видит в ней то, чего нет! «Господи, все проще у людей, давно уже!» Но как было сказать такое и не уронить себя в его глазах… И наваливались недобрые предчувствия… Казалось, ей никогда не удастся приспособиться к нему, проникнуться духом этого дома, где все так однозначно всерьез говорит об уделе человеческом, в то время как удел этот давно и доверху заполнен отклонениями от всякого рода новых и старых правил. Размышляя так и пугаясь собственных мыслей, того, что у нее нет никаких уложений в душе, ничего обязательного, добропорядочного, она металась в панике, не зная, как сделаться больше нужной ему, больше другом, больше женой!.. В одну из таких пораженческих минут ни к селу ни к городу затеяла разговор о сыне, которого и в помине не было… И вдруг поняла, что это спасение — сын, и всячески кляла себя за то, что до сих пор не отважилась на ребенка.

Не отважилась не потому, что докатилась до того душевного маразма, когда материнство «органически» неприемлемо, как пятно на платье, в котором собралась на званый вечер. Тут еще одно впечатление — Лидия Львовна, читавшая у них в студии историю театра. Зоя встретила ее с пятилетним сыном рано утром, по пути на занятия, и пошла проводить до детского садика.

«Каждый день как на заклание», — виновато обронила Лидия Львовна, обласкивая мальчика у дверей садика.

Зоя не сразу поняла, что означают се слова — пока не заметила, как преобразилась она, когда на их звонок вышла дева-воспитательница, лениво жующая что-то: совсем не старая женщина, чьей осанке, манере говорить, умению одеваться безуспешно стирались подражать, Лидия Львовна вдруг превратилась в безропотную старуху побирушку у чужого порога. На ее «доброе утро», произнесенное каким-то приглушенным заискивающим голосом, дева не отозвалась ни словом, ни мыком. Пропустив мимо себя мальчика, как по принуждению помахавшего матери ручкой, она пяткой закрыла дверь.

По пути в студию, судорожно комкая носовой платок, источавший неизменный аромат фиалок, Лидия Львовна говорила дрожащим голосом:

46
{"b":"551083","o":1}