Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но все это чистый треп. Ничто не мешало ей спать, кроме больных ног. Стоило посмотреть, как она топает по слободке, чтобы удостовериться: таким и в голову не придет сомневаться в своих поступках. Кроме того, подобные полуинтеллигентные грамотеи верят только письменному изображению человека, для них документ — скрижаль священная, у них нет того понятия, что жизнь человеческая растянута во времени, и не просто определить, чего в ней больше: подвижничества или подлости. А еще труднее — отделить одно от другого. Письмо для нее — важнейшая оправдательная бумага, которую она берегла, чтобы при случае «осветить вопрос» — доказать свою правоту.

Наверное, думаете, что я «нелогичен»: человек со мной одного мнения об отце, а я на нее собаку спустил!.. Так-то оно так, но у меня с отцом свои дела, а ее кто уполномочивал его судить?.. И вообще — ей бы подумать, что́ за этим письмом, как оно появилось… Война! Миллионы людей в беде, в голоде, в ненависти, а тетя Паша что — блаженная, не от мира сего? Сидит голой задницей на снегу и разговаривает с богом?.. А если отцу  п о с о в е т о в а л и  направить такой запрос? Если какой-нибудь непосредственный подстраховывал себя: мол, на кой дьявол мне подчиненный, у которого родственники были в оккупации и неизвестно чем занимались!.. Или не случалось: один брат герой, другой в оккупации бандит, полицай?.. Очень возможно, отцов непосредственный тоже местом дорожил, откуда не слышно шума фронтового. Мало того, у непосредственного свой начальник — чинодрал без понятия, у которого суд скорый и бестолковый… Короче, под таким бдительным оком знай почаще оглядывайся. Не успел оглянуться и — пеняй на себя!.. В таком раскладе подлецы один другого бдительнее.

Тут вот сидел похожий на индийского пузанчика — «жуткое дело». Иван его, бывало, как школьника совестил: «Нельзя так писать, Веня!.. Пусть внатяжечку, но лжешь и — с выгодой, во благовремение!.. Нехорошо, Веня, грешно!..» Такие дела. Люди в сытое время от себя отрекаются — чтоб «иметь», а жареный петух клюнет?..

У Ивана было присловье: «Знать человека — это знать, чем больна его душа». А если ничем не больна? Если вместо души — самодельщина?.. Как сам жил в сокрушении, так, думал, и все истомились без нравственного закона!.. В последний раз пришел к нему в больницу — чуть дыхает, а все внушает каким-то алкашам:

«Воспитание — это фотосинтез, свет, которым жива мать ребенка, семья, где он растет. Доброту, совестливость невозможно привить. Взращенным в невежественной беспорядочной семье искусственно внушенная добродетель тягостна, как все навязанное. Дети должны видеть мир глазами Толстого!..»

До ручки дошел. Люди не только мир, друг друга в упор не видят, а сходятся главным образом для жизненного настроения.

Последние слова Курослеп сопроводил тычком большого пальца в сторону дверей, за которыми послышались голоса Иры и смуглого толстяка.

— «Человек на семь осьмых заговор против предписаний начальства, по-настоящему его можно разглядеть только на скамье подсудимых», — говорил мой боцман. Золотые слова. Знакомый директор сидел как просветленный, душа просматривалась до самых мелких деталей, так и тянуло поговорить за жизнь.

Не дождавшись прихода вдовы, Курослеп наскоро простился и быстро вышел. Следом за ним откланялись и Нерецкой с бородачом. Надо было что-то сказать или хотя бы пожать руку Ире, но Нерецкой, за весь вечер едва пригубивший рюмку с вином, и теперь не в силах был превозмочь отчужденности. Подождав, пока бородач скажет нужные слова, он кивнул, что нельзя было воспринять иначе как точку, отсекавшую время его пребывания в этих стенах, и первым вышел из квартиры.

С полчаса двигались в одном направлении. Салтыков жил в соседнем квартале. Во второй раз сменил квартиру, с тех пор как снесли старый дом — то с улицы грохот, то от соседей покоя нет. Сунув руки в карманы куртки со следами кладбищенской глины на рукавах, бородач блуждал глазами по карнизам домов и сожалел, что небо над городом загромождено блочными углами: исчезла живопись силуэтов. Уставить улицы казарменными сооружениями — все одно что замалевать старую картину под казенную вывеску. А сколько вывесок появилось! Сколько памятного сгинуло! Сколько родных названий «отменили»!.. Переименованы улицы, площади, пригороды. Новый район за Юркой, построенный на месте деревни Петроозерье, окрестили Черемушками! Чего ради? Чем не глянулось свободнорожденное прозванье? Когда поймем, что имена собственные — живое наследие?.. Когда устыдимся рушить все по-бульдозерному, с безразличием выходцев?.. Скоро не только любознательный приезжий, абориген не вдруг отыщет среди блочной нови исконную сердцевину города, средоточие его красоты, своеобычности, запечатленное в бронзе величие.

«Старо, бородач, — устало думал Нерецкой, оставшись наконец один. — Прошла мода судачить о небесной лазури, захламленной блочными углами… Все меняется, а тут стихия потребностей — жить негде. Какие уж тут силуэты.

Или это для меня старо, а для бородача и его студентов обезображенный город навсегда останется живой болью?.. Что-то не верится. Переживут. И захламленное небо, и переименованные площади, и прочий новации. Когда развалин слишком много, их перестают замечать. В развалинах не произрастают такие, как Иван — привязанные к поверьям и подворьям, а «престижное» жилье в домах-башнях утешно заслоняет солнце на пороге. Живущие беспечально в новых стенах не станут печалиться о «живописи силуэтов». Особенно молодые. У этих душевная бездомность отмечена потребностью огаживать все и вся вокруг. И тут начало всем развалинам — прошлым, настоящим и будущим…

«Мир широк и прекрасен», — как утверждают «персоны прессы». Да только пространство, в котором прозябает человек города, сжалось до предела. И до предела обезличилось. Самое привлекательное место для самовыражения молодой поросли — барахолка за городом и толчея вокзалов, с неискоренимой вонью из общественных туалетов и дешевыми проститутками. Вот где истинная школа жизни, как бы ни отгораживались от нее воспитательные учреждения всех мастей. Увы, есть что-то роковое в пандемиях ложных представлений у людей всех веков».

После возвращения в Юргород Нерецкой тоже очень досадовал на перемены в городе. Блочные коробки отталкивали уже не конструктивистской городьбой, чем отличались монстры довоенных построек, а концом всякой архитектуры. Он говорил матери, что не признает за коробками прав гражданства. Не менее того! Но вскоре вся эта благоглупость вылетела вон из головы. Он и думать забыл, где, на какой улице что выстроено, на какой разрушено. Куда впечатляюще давали о себе знать «душевные новообразования» у земляков, по крайней мере у тех, с которыми ему довелось пообщаться поближе. Новообразования эти ошеломляли еще и потому, наверное, что слишком резким был переход от беспечального бродячего житья за тридевять земель к долгим мучительным бдениям у постели матери… Он и теперь не мог без судороги в горле вспоминать слезы на ее изжелта-сером лице, глухой срывающийся голос, каким она жаловалась, что не может допроситься, чтобы ей сменили белье.

«Нянечка ждет мзды, а я не умею давать…»

Вначале ему казалось, что ей просто не везет на хороших людей, но ему тоже не везло на них — до той поры, пока не выучился «совать в лапу». Занятие мерзкое, под стать выражению, и только отвращение к берущим приглушало срам за себя, дающего. Общение с этой публикой в роли человека зависимого, просителя, невольно заставляло думать, что все добропорядочное давно исчезло из людского общежития — за ненадобностью. Казалось, от всякого, с кем его сталкивал случай, можно было ожидать чего угодно, кроме благовоспитанности. Во всяком поражала атрофия чувства собственного достоинства — от дворника до представителей того сословия в белых халатах, которое посвятило себя служению страждущим.

Первая и потому самая памятная встреча с одной из «престижных» дам-целительниц произошла в коридоре поликлиники, куда он время от времени привозил мать.

36
{"b":"551083","o":1}