Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Жаль, что нельзя установить — принял ли Оцуп, и без того более чем прохладно относившийся к Цветаевой, ее колкий подарок? Включил ли «Хвалу богатым» в тысячефранковый сборник?

На юбилейной фотографии сотрудников и авторов «Чисел», сделанной летом 1934 года в честь выхода десятого номера, Цветаевой мы не увидим, хотя в двух номерах из десяти были опубликованы и ее произведения. Вряд ли это случайно...

В «Современных записках», главном журнале русского зарубежья, в отделе поэзии имя Цветаевой не имеет ни малейшего преимущества перед другими. Ее стихи, если и принимаются, то идут в общей подборке, слепым сплошняком, завершая строго алфавитную очередность поэтов: редакция очень заботится о том, чтобы никого не обидеть. «Мы хотим, чтобы на шести страницах было двенадцать поэтов», — пояснял Цветаевой позицию журнала один из пяти его редакторов, В. В. Руднев — именно с ним Марине Ивановне всегда приходится иметь дело. Двенадцать страниц из почти 500 — и ни одной больше, хоть явись Державин или Блок с того света. И потому здесь не принимают не только поэм, даже и поэтических циклов. Только одно стихотворение — и не в каждый, конечно, номер.

За цветаевскую поэзию пытался заступиться поэт Алексей Эйснер. Придя впервые к Марине Ивановне в гости и воочию увидев уровень житейского неблагополучия, он чуть ли не на следующий день помчался в «Современные записки», чтобы задать там гневный вопрос: «Как случилось, что стихи такого замечательного поэта почти не появляются в крупнейшем журнале русского зарубежья? Кого, как не Цветаеву, печатать? Почему в поэтическом отделе публикуют из номера в номер посредственные стихи, а то и просто рифмованные строчки, а одного из лучших поэтов обрекают на нищенство?»

— Вы совершенно правы, — отвечал Алексею Владимировичу Бунаков-Фонда- минский, один из редакторов журнала, — Цветаева действительно несравненный поэт. Но что же делать, если эмигрантским барышням нравятся совсем другие стихи, — попроще?..

«Пишите понятнее, Вас нелегко воспринимать, ориентируйтесь на среднего читателя», — отечески советовал Цветаевой другой редактор. «Я не знаю, что такое средний читатель, — парировала Марина Ивановна, — никогда его не видела, а вот среднего редактора я вижу перед собой...»

Цветаевскую «Оду пешему ходу», уже набранную, ей возвращают: «читатель не поймет...». «Стихов моих, забывая, что я — поэт, нигде не берут, никто не берет — ни строчки. «Нигде» и «никто» называются Последние новости и Современные записки — больше мест нет, — пишет Цветаева Анне Тесковой. — Предлог — непонимание меня, поэта, — читателем, на самом же деле: редактором, а именно: в Последних новостях — Милюковым, в Современных записках — Рудневым, по профессии — врачом, по призванию политиком, по недоразумению — редактором (!) литературного отдела. Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно...»

Как всякий стандартный редактор, Руднев постоянно чего-нибудь да боится: что обидится другой поэт, не попавший в подборку, что «новые стихи» трудно понять, что в цветаевской прозе читателю будут скучны, например, подробности о матери Волошина («Живое о живом»), что фигура историка Иловайского недостаточно крупна («Дом у Старого Пимена»), что богобоязненного читателя оскорбит концовка цветаевского «Черта», что на «Пленный дух» обидится Любовь Дмитриевна Блок...

Цветаевой приходится выслушивать советы и соображения Руднева, о чем и о ком ей лучше писать, терпеливо пояснять ему правомерность своих стилевых особенностей. И всякий раз скрупулезно подсчитывать количество печатных знаков. Готовая рукопись почти никогда не совпадает с заранее выделенным редакцией объемом, и надо постоянно сражаться со страстью редактора выбрасывать «лишнее». Естественно, что понятие «лишнего» у Руднева и Цветаевой закономерным образом расходится. И когда рукопись в очередной раз превышает на несколько страничек заданный объем — тяжелых объяснений не избежать. Марина Ивановна предлагает не оплачивать «лишних» страниц, пытается растолковать, что тот или иной эпизод — не прихоть памяти, что он «работает» на характеристику главного образа, что рукопись «уже сокращена, и силой большей, чем редакторская: силой внутренней необходимости, художественного чутья». Литературно воспитать своих редакторов ей, конечно, не удастся, и если Руднев временами все же отступает, то скорее из некоторого страха перед цветаевским напором. Но самой Цветаевой этот напор и сама необходимость постоянно отстаивать и обороняться, — соблюдая трудную меру между вежливостью и твердой настойчивостью, — обходятся не в пример дороже. Всякий раз ей надо перебороть прежде всего себя, ибо единственное, чего ей в этих случаях хочется — это забрать обратно из редакции рукопись. «Я не могу писать так, как нравится Руднову или Милюкову! Они мне сами не нравятся!» — вырывается в одном из цветаевских писем. Но выбора нет: нет других «площадок» для публикаций, нет ренты, нет мецената или просто хорошо зарабатывающего мужа. Есть только неумолимые сроки платежей — за квартиру и за гимназию сына...

Одно из наиболее резких писем к Рудневу относится ко времени, когда шла корректура «Дома у Старого Пимена», то есть к декабрю 1933 года: «...Я слишком долго, страстно и подробно работала над Старым Пименом, чтобы идти на какие бы то пи было сокращения. Проза поэта — другая работа, чем проза прозаика, в ней единица усилий (усердия) не фраза, а слово, и даже часто — слог. Это Вам подтвердят мои черновики, и это Вам подтвердит каждый поэт. И каждый серьезный критик: Ходасевич, например, если Вы ему верите.

Не могу разбивать художественного и живого единства, как не могла бы, из внешних соображений, приписать по окончании, ни одной лишней строки. Пусть лучше лежит до другого, более счастливого случая, либо идет — в посмертное, т. о. в наследство тому же Муру (он будет БОГАТ ВСЕЙ МОЕЙ НИЩЕТОЙ И СВОБОДЕН ВСЕЙ МОЕЙ НЕВОЛЕЙ), — итак, пусть идет в наследство моему богатому наследнику, как добрая половина написанного мною в эмиграции, в лице ее редакторов не понадобившегося, хотя все время и плачется, что нет хорошей прозы и стихов.

За эти годы я объелась и опилась горечью. Печатаюсь я с 1910 г (моя первая книга имеется в Тургеневской библиотеке), а ныне — 1933 г., и меня все еще здесь считают либо начинающим, либо любителем, — каким-то гастролером...

Не в моих нравах говорить о своих правах и преимуществах, как не в моих нравах переводить их на монету; зная своей работы цену — цены никогда не набавляла, всегда брала что дают, — и если я нынче, впервые за всю жизнь, об этих своих правах и преимуществах заявляю, то только потому, что дело идет о существе моей работы и о дальнейших ее возможностях.

Вот мой ответ по существу и раз-навсегда».

«Объелась и опилась горечью...» Она могла бы это повторить и через год, и через три...

Сколько и где именно зарабатывает в середине 30-х годов Сергей Эфрон — сказать с полной достоверностью трудно. Ясно только, что заработок его не слишком-то облегчал жизнь семьи, «кормильцем» его не назовешь. И Цветаевой постоянно приходится, в самом прямом смысле, — попрошайничать. В «русском Париже» регулярно устраиваются в пользу бедствующих писателей то «подписные обеды», то благотворительные балы, даже благотворительные бриджи. Но всегда нужно напоминать о себе, писать прошения и заявления. А между тем отношения с дамами-патронессами, стоявшими на распределительных постах благотворительности, у Марины Ивановны — самые скверные, неприязненные. Накопляющаяся год от году душевная усталость заставляет ее подозревать этих дам в чувствах даже более активных, чем простая неприязнь, — и потому временами случается, что взрыв ее очередного негодования выстреливает вовсе не по адресу...

Она устала.

Послушаем голос Дон-Амипадо — поэта и прозаика, все более решительно уходившего в 30-е годы от веселого юмора в самый горчайший сарказм. Это ему, несколько лет спустя, Цветаева напишет замечательное письмо, чтобы сказать, как радуется его таланту, как высоко его оценивает, — может быть, гораздо больше и серьезное даже, чем сам его обладатель. Итак, вот всего абзац «прозаического» Дон-Аминадо, смеющегося Дон-Аминадо тридцатых годов: «Страшно подумать, из чего состоит наша вечная борьба за существование, трепка нервов и биография. Какие влажные, липкие и полупреступные руки пожимаем мы с утра до вечера, и с каким лицемерным усердием! В какие равнодушные и жестокие глаза глядим без веры и без надежды. И с какой нечеловеческой усталостью возвращаемся мы домой, в это грустное царство недействующих выключателей, продавленных диванов, расстроенных нервов, провалившихся на экзаменах детей и сбежавших алюминиевых чайников, которым тоже ведь надоело это вечное клокотание и кипячение без смысла и цели!» Тому же автору принадлежит афоризм: «Что есть лицо эмигранта? Лицо эмигранта есть посмертная маска, снятая еще при жизни».

8
{"b":"550745","o":1}