Они перебирали всех членов семьи.
Я терпеливо слушала.
— Он — двоюродный брат моей матери, — пояснил Арезки.
И снова они пустились в семейные истории, в которых я ничего не понимала.
— Поешьте со мной, — вдруг сказал дядя.
Не слушая отказов Арезки, он присел и вытащил из–под кровати круглый котелок, наполненный бобами.
— Погляди, все готово. Сейчас разогрею. Вы покушаете со мной.
Сверху плавало что–то красное.
— Это перец, — объяснил он мне. Он повернулся к Арезки и сказал ему несколько непонятных слов. Арезки расхохотался.
— Он говорит, что мясо внизу. Нет, нет, нам пора уходить.
— Вы не уйдете, не поев, — упрямился тот.
— А вино, — мягко сказал Арезки, — куда ты прячешь вино?
Дядя застыл с открытым ртом, с поднятой рукой. Седые, порыжевшие от табака усы, опускавшиеся домиком к углам рта, старили его помятое, морщинистое лицо, придавая ему печальный вид. Арезки хранил насмешливую улыбку.
— Ах, сын мой, — сказал старик.
Рука его упала. Теперь он держал котелок за ушки.
— Вы терзаете меня. Они явились вдвоем прошлым воскресеньем. Я им сказал, пусть так, бейте меня, можете меня прикончить, но без вина я не могу. Тридцать лет я работаю во Франции. Двадцать в литейном. Десять лет, как я ночной сторож. Я не могу не пить. Я заплачу штраф, если хотите, я буду платить каждую неделю. Но в моем возрасте не меняют привычек. Я буду платить.
Он повторил три раза: я буду платить.
— Ну, а они? — спросил Арезки.
— Они назначили штраф. И сказали: будешь платить, пока не перестанешь пить. Так тебе не на что будет покупать вино.
Он жалобно качал головой над котелком с бобами.
— Сделай что–нибудь. Ты можешь. Пойди к ним, объясни. Я ведь старик. Я не опасен.
— Где ты его прячешь?
Он поставил котелок, выпрямился и направился к плитке.
— В кофейнике. Хочешь выпить?
— Нет. А если они попросят у тебя чашку кофе?
— Я скажу: сейчас приготовлю вам свежий. И выйду помыть кофейник к раковине на пятом этаже. Они послушают тебя. Скажи им, что я буду платить штраф. В каждую получку. Только пусть оставят меня в покое. Я не делаю ничего плохого. Я совсем один, я не могу повредить революции.
— Революция, — сказал Арезки серьезно, — это бульдозер. Она все сметает.
Дядя налил себе вина и пил, вздыхая. Когда он поставил пустой стакан, Арезки попросил его:
— Дай нам кофе, настоящего.
Дядя тщательно перелил вино в кастрюльку, накрыл ее тарелкой и вышел.
— Ты не очень разочарована сегодняшним вечером?
Я успокоила Арезки. Он погладил меня по щеке.
Я выпила кофе без всякого удовольствия, но сказала, что он отличный.
— Он отвратителен, — оборвал Арезки. — Берегись, дядя: вино оставляет привкус. Теперь я хочу попросить тебя об одной услуге.
— Все, что тебе угодно.
Когда Арезки все объяснил, старик присвистнул. Они обменялись несколькими фразами и перешли на родной язык. Арезки настаивал. Тот отвечал неодобрительным ворчанием.
— В котором часу ты выходишь на работу?
— В десять.
— Мы сейчас уйдем. Подумай еще, я вернусь.
— Приходи пообедать!
— Посмотрим.
Они поцеловались четыре раза. Дядя открыл дверь, протянул мне пальцы, мы спустились. Арезки долго молчал, храня озабоченный вид. На мои вопросы он сначала отвечал рассеянно, потом вдруг вспылил. Дядя не хотел ни уступить комнату, ни предоставлять нам ее на время, ни поменяться с Арезки.
— Если бы я ему пообещал то, что он просит, он согласился бы.
— А зачем отказывать ему? Это старик.
— Ты находишь, что я суров? Существуют правила. Человек, который пьет, становится опасен. Он болтает. Когда ему нечего сказать, он болтает что попало. На него обращают внимание. И потом, раз есть правило, надо подчиняться. Вот перед тобой красный свет. Переходить запрещено. Мы у себя тоже зажигаем красный свет. Нам еще нужно всему учиться, мы работаем во мраке, как кроты… Ну ладно, забудь об этом. Пойдем поедим. Ничего не попишешь, поищем иной выход. У меня, глядя на бобы, разыгрался аппетит, но я боялся, что ты их не любишь. Тут рядом есть маленькое кафе, в котором можно поесть. Хозяин из наших мест. Ты не боишься идти к бико?
Я недовольно остановилась. Он сделал вид, что удивлен.
— Обиделась? Пойдем, пойдем. Я голоден, а ты замерзла.
На перекрестке, перед тем как перейти улицу, он задержал меня:
— Нужно найти комнату. Поскорее. Спроси у брата, поищи сама. Невозможно больше проводить ночи на улице.
Я ни о чем не спросила брата. Но я страстно мечтала, чтоб Арезки что–нибудь нашел.
Три дня мы не встречались. Он проскальзывал мимо меня, и как только видел, что я одна, шептал на ходу: «Не сегодня, я занят. Подумала ли ты о том, что я тебе сказал?»
Бернье следил за мной. Я тщетно пыталась передать Арезки записку. Бернье был вездесущ. Он рыскал около конвейера, внезапно просовывал свою улыбающуюся физиономию в заднюю рамку, казалось, поставив перед собой задачу поймать меня на каком–нибудь промахе. Он придирался ко мне, не спуская ни малейшей ошибки. Начальство — от начальника цеха до Жиля, от начальника производства до заведующего складом — цеплялось по преимуществу к Бернье, все ему непрерывно делали замечания, выражали недовольство, предъявляли требования. Жиль, единственный из всех, иногда снисходил до советов, не ограничиваясь критикой. Но узколобому и мелочному Бернье советы не шли на пользу, он только, досадовал на мастера. Свою злобу он вымещал на нас, лаясь по каждому поводу. Мы относились к этому равнодушно, отмалчивались или вяло огрызались, но внимания не обращали. Он мог командовать нами только потому, кто располагал правом лишать нас премии. Какая радость быть взрослым, даже пожилым человеком, если ты низведен до положения ребенка, который никогда не может быть уверен, что получит награду?
Я не обладала ни уверенностью в себе, ни соответствующим лексиконом, чтоб отшить Бернье. Он вымещал на мне досаду, накопившуюся против Арезки. Он метил не только в него, — в лице Арезки для него объединялись все эти круйя, которые ничуть его не боялись, вынуждали бегать с одного конца конвейера на другой и получать за них выговоры от начальства. Ему хотелось бы через меня унизить, задеть Арезки, немногословного, смотревшего на него иронически, умевшего подчинить себе Мюстафу, Саида и всех остальных.
Я солгала, когда Арезки спросил меня, говорила ли я Люсьену о комнате.
— У него нет ничего на примете. Он подумает и скажет мне.
Я не видела Люсьена несколько дней. Он не избегал меня, это я уклонялась от встреч.
И снова мы с Арезки бродили по улице, неся в себе свои желания и надежды.
— Комната, где ты сможешь спокойно ждать меня! Тебе бы хотелось ее иметь? Если ты не хочешь, скажи сразу, не заставляй меня мечтать понапрасну.
— А ты? Тебе ничто не мешает?
— Я уже сказал тебе, я предпочел бы, чтоб все осталось в тайне. Но теперь надо постараться выпутаться из этого положения наилучшим образом.
— Из–за твоих… Из–за этих самых обязательств, да?..
Я запнулась, не окончив фразы. Он улыбнулся, не глядя на меня, не отвечая. Мы молча шли мимо безмолвных свидетелей, которых я никогда не забуду: булочной, приоткрытых ворот, зарешеченных окон, длинного облупленного фасада, мимо цинковой трубы, по которой струилась вода, расцвечивая стену плесенью, мимо бистро с матовыми стеклами и стершимися плитами у входа. Эти камни, вывески, решетки, этот изъеденный асфальт навсегда окрасятся для меня горьким чувством, подлинных причин которого я так и не знаю: то ли оно вызвано их уродством, то ли невозможностью быть честной с Арезки. Противоречивые желания швыряли меня из стороны в сторону, вынуждая скрытничать. Он горячо сжимал мою руку и порой подносил ее к губам. Он нежно склонился ко мне. Он серьезно беседовал со мной и столь же серьезно выслушивал меня. И я отметала сомнения. Препятствия казались увлекательной игрой, я внутренне собиралась с силами; моя жизнь обретала смысл. Но через все щели моей натуры пробирался страх, неуверенность, всевозможные предлоги, отдалявшие героическое решение. Потому что решение было именно героическим. И для него тоже, но он мне этого никогда не говорил.