Как–то я предложила ему работу в одной из фирм, для которых печатала. «Еще чего…» — оборвал он меня с презрением, свойственным людям не работающим и живущим в ожидании занятия, их достойного. Он был поглощен одним: своей новой любовью. У него не было приятелей, которые обычно иронизируют, высмеивают, опошляют первые желания, порывы, все то, что в восемнадцать лет понимается под словом любовь, и он непомерно возвеличил свое чувство. Пылкая фантазия и полное безразличие ко «всему остальному», как он выражался, отгораживали его непроницаемыми стенами, предохраняли от нас. Когда после мартовских дождей открылись окна, ранним утром возникла Мари — Луиза. Сначала тень, смутный контур, потом, с приближением лета, лицо, позолоченное лучами невидимого солнца, черная челка.
Бабушка наткнулась на них однажды вечером, когда они целовались в подъезде. Она рассердилась и посоветовала Люсьену искать себе девочек где–нибудь подальше.
Я часто шарила в его комнате, в белье. Но у него царил хорошо организованный беспорядок, и он мог, ничем не рискуя, спрятать что угодно. Карта на стене покрывалась пылью. Он вовсе перестал выносить нас, изводил грубостью и, если разговаривал с нами, что случалось редко, — пускался в пламенные разглагольствования о том, сколь гордится своим положением угнетенного.
— Да, но ведь ты, Люсьен, делаешь, что тебе вздумается. Правда, до сих пор ты предпочитал ничего не делать.
Это его задело. Я поняла по глазам. Он с удовольствием ударил бы меня.
В подобных случаях он поворачивался и шел к себе. Устремлял взор на окно Мари — Луизы. Прижимался лбом к стеклу, ждал, когда она появится, делал ей знак и уходил из дому.
В сочельник он оделся засветло.
— Ты не будешь ужинать с нами?
— Буду, только забегу к приятелю.
— У тебя завелся приятель?
— Да, завелся.
Мы долго ждали. Рождественский вечер, очарование ароматов кухни, где до последнего момента с кастрюль не снимаются крышки, а в духовке ждет сюрприз, — все это утратило без него всякую прелесть.
— Он, должно быть, с этой, из дома напротив, — сказала бабушка.
И принялась вспоминать усопших, поедая сюрприз.
После праздников я решилась, я пошла в коллеж Сан — Никола к директору. Люсьен учился там в первых классах, поскольку приход помещал, как правило, сирот в одну из своих школ. Я рассказала, что происходит с братом. День спустя директор написал мне, что предлагает Люсьену место надзирателя в вечерние часы. Это все, чем он может помочь. Через некоторое время он его вызовет.
Получив письмо, Люсьен прочел и перечел его, потом скрылся в своей комнате. За столом он не сказал ни слова и ушел как обычно. Вечером я спросила его:
— Ты утром не получил ничего важного?
Он недобро взглянул на меня.
— Так это ты? Вполне в твоем стиле. Может, вы оставите меня в покое? Я — надзиратель, ты отдаешь себе отчет? Если нужны деньги, так бы и сказали, я мог пойти в порт, на завод…
Тем не менее он пошел в школу.
В конце месяца он принес нам свой конверт, положил на стол.
— Что это? — спросила бабушка.
Она открыла и улыбнулась:
— Твой первый заработок!
Он испугался, что за этим последуют трогательные излияния, и ушел.
Однажды вечером, после ужина, когда бабушка еще сидела в полудреме, за столом он сказал ей:
— Послушай, тут есть одна девушка, ты знаешь кто. Я хочу жениться. Теперь я работаю, я все продумал.
Сначала бабушка смеялась, потом угрожала, потом умоляла и, наконец, в одно прекрасное воскресенье приняла Мари — Луизу и ее отца. Тот перечислил всех, кто у него на иждивении, и предупредил, что не сможет ничем помочь молодым. Воспрянув духом после этой беседы, напоминавшей скорей тяжбу, чем сговор, бабушка заключила: «Ну, не в последний раз видимся, соседи все–таки».
Весна была холодная. Утренники одевали сквер изморозью. Я до мая не расставалась с пальто. Оно пахло мокрой псиной, залубенело от дождей и постоянной сушки перед плитой. Дома не прекращались ссоры. Холодные рассветы, тусклые краски города под негреющим солнцем, дни, катящиеся под уклон в липком тумане, и это тяжелое пальто, которое надо снова натягивать каждое утро; озлобленное упорство Люсьена, его взрывы ярости и молчание, скрежет кочерги в плите, когда бабушке уже нечего больше сказать; наше бессилие, полный крах, облупленная штукатурка коридора, которая тащится за нами до самых тюфяков, входная дверь, захлопывающаяся от порыва ветра, — постучишь три раза и стоишь под дождем, отвечаешь, задрав голову, на «вы к кому?». Я задыхалась от безнадежности, от ощущения, что увязла в тине, я стояла с глазами, полными дождя и слез, с оледенелой шеей и ждала какой–то несбыточной помощи. Такая была у нас весна.
«Жить своей жизнью, забыть о нем». Я пыталась, день, другой. Начиналось это с наведения порядка. Я перекладывала свои вещи. Брать их в руки, находить им новое место, — иллюзия перемен. Но надо было жить. И все шло снова, как заведено, мной заведено. Я следила за Люсьеном и страдала из–за него. Однажды он вернулся рано, в восемь вечера. Дни увеличились, еще не стемнело. Он устало сел спиной к окну.
— Тебя так выматывает работа? — спросила бабушка. — Ложись пораньше. Бери пример с сестры, она в десять часов всегда уже в постели. А я все же надеялась, Элиза, выдать тебя замуж раньше, чем твой брат женится…
Я вздохнула. Он пристально посмотрел на меня и неожиданно подмигнул, указав на дверь своей комнаты, потом встал, потянулся и, не отрывая от меня взгляда, скрылся в ней. Когда я присоединилась к нему, он засмеялся, потирая руки.
— Говори, говори! — сказал он невидимой бабушке.
Но нам тут же стало неловко, мы не знали, что нам сказать друг другу. Украдкой он посмотрел на окно. Может, ему уже надоело мое присутствие.
— У тебя и правда утомленный вид. Работа?
Он рассказал мне о классе, где был надзирателем. Сначала ребята его полюбили. А теперь они устали от него.
— Там так сумрачно, тоскливо. С кафедры мне виден только клочок неба. Когда я лежал после несчастного случая, я с этой кровати тоже не видел ничего другого. Целые дни я не отрывал от него взгляда. Я различал чуть ли не каждую крапинку на небе, у меня в глазах рябило.
— Это позади, — сказала я, чтоб его ободрить.
— Знаю. Это не повторится. Я был точно в стеклянном шаре, все меня видели, никто не слышал. А я хотел одного — разбить стекло, чтоб кто–нибудь меня выслушал.
Я подумала: «Уж не Мари — Луиза ли тебя услышит?» Но вслух не сказала, не смела. Он вынул из кармана канадки скрученную газету и развернул ее.
— Хочешь? Я тебе оставлю, тебя это наверняка заинтересует.
— У меня сейчас совершенно нет времени читать, — сказала я.
И тут же пожалела. Он разочаруется во мне.
— Дай газету. Новая? Я никогда ее не видела.
— Новая и очень значительная.
— Да? — удивилась я.
— Она выступает против войны.
— Какой войны? Против войны все.
— Ты думаешь? Ты разве не знаешь, что мы вот уже пять лет воюем?
— Ну, так это в Индокитае!
Помню, каким легкомысленным тоном я это произнесла. Далекая, не бьющая в глаза война, с невнятными целями, в ней было даже нечто успокоительное — доказательство здоровья, переливающихся через край жизненных сил.
— Ладно, — сказал он, точно поняв, что зря теряет время. — Пора спать.
— Когда ты уедешь, я займу твою комнату.
— Куда уеду?
— Ты сам говоришь, что хочешь либо жениться, либо уехать. Хоть ты и раздумал, видно, завербоваться, но в конце концов ты так или иначе ускользнешь отсюда.
— А ты нет? Бабушка уже стара; когда ты останешься одна… У тебя никогда нет желания уехать?
Он снимал с себя свитер, и голос его звучал приглушенно. Стянув свитер с головы и не вытащив рук из рукавов, он сел возле меня. Я подбирала слова, стараясь не произнести имя Мари — Луизы. Кто знает? В один прекрасный день его память наткнется на мои слова, как на цветы, засушенные в книге.