Литмир - Электронная Библиотека

На заводе мы были по–прежнему сдержанны. Иногда только Арезки предупреждал меня в нескольких словах о наших вечерних планах. Я коротко отвечала. Мы теперь чаще переглядывались или, работая в одной машине, касались друг друга. Расставаясь со мной вечером, Арезки дважды повторил:

— Нам нужна комната.

Я лихорадочно твердила, да, я поищу, я подтолкну Люсьена, повидаю его друга Анри.

Но как только он покидал меня, я представляла себе горы, которые нам предстоит сдвинуть, — и это меня подавляло. Я вспоминала Люсьена и Мари — Луизу, письмо Анны, гостиничные номера. Нам ничего не было дано. Мы должны были все вырвать сами.

— Хочешь в следующую субботу поехать со мной? Не испугаешься грязи, нищеты?

— Я хотела бы следовать за тобой повсюду, Арезки.

— Мы перекусим где–нибудь поблизости и поедем вместе в Нантерр. Мне нужно повидать друзей. Они меня ждут. Я не могу подвести.

Он представил меня: «Это — Элиза». Его ждали. Его обнимали. И началась нескончаемая беседа, прерываемая приходом соседа, приятеля. Они обнимались. «Это — Элиза». Я пожимала протянутую руку, вновь пришедший садился, разговор возобновлялся. Я не скучала. Не выходила из себя. Я наблюдала, думала. Мне было покойно от присутствия Арезки, от звуков любимого голоса.

Эти места, где в тесноте и скученности влачили существование сотни людей, были с тех пор неоднократно описаны в газетах, очерках, репортажах; рассказывать об этом значило бы повторять те же слова, громоздить те же эпитеты: спертый воздух, физические страдания, болезни, нищета, холод, дождь, боязнь полиции, ветер, сотрясающий доски, лужи, подтекающие под дверь, темнота, жизнь в нечеловеческих условиях, боль, боль, боль повсюду. Но одно слово было здесь неведомо — «безнадежность». Все говорили: «настанет день», и никто не сомневался. Настоящее было борьбой за то, чтоб выжить. Некоторые умели устраиваться. Но большая часть, гонимая из дому страданьями, которые были стократ умножены войной, пыталась прокормить денежными переводами огромные семьи, умиравшие от голода. Они приезжали во Францию с высоких плоскогорий, из дальних кабильских дуаров. Тут для эмигранта, не знающего языка, не умеющего прочесть объявление, ошалевшего от шумов большого города, непрерывно допрашиваемого, обыскиваемого, проверяемого, подозреваемого, начиналась погоня за работой. А справа и слева, со всех сторон его манили со стен картинки, огни рекламы, эротические намеки афиш, кино.

Самым драгоценным документом, пропуском, охранной грамотой была платежная ведомость. Если ее не было, захлопывалась черная дверь полицейского фургона и начиналась нескончаемая пытка, допросы, избиения, отправка якобы к месту жительства, в родной дуар, а на самом деле в фильтрационный пункт, где фильтровали так умело, что большинство подозрительных оттуда не выбиралось вовсе.

— Меня злит, когда я вижу, как Мюстафа играет с огнем. Вот вышвырнут его за дверь, останется без работы, и его тотчас заметут.

— Но Доба обзывает его ратоном. Я сама слышала. Как же ты хочешь, чтоб он держал себя в руках?

— В самом деле? Если он способен обижаться, значит, он ничего не понял. Нужно задубить шкуру, стать бесчувственным. Я, когда меня называют ратоном или бико, только улыбаюсь. Спроси брата, пусть объяснит тебе, он это сделает лучше, мне не хватает точных слов.

— Ну, ты, — сказала я, желая пошутить, — ты вообще лишен недостатков.

И поскольку я действительно так думала, добавила:

— Ты пример для всех.

— Вот на это я могу рассердиться, — заметил он, — потому что я подумаю, что ты смеешься надо мной, а я этого не люблю. Я такой же, как все. Мне тоже хочется дать кое–кому в морду, мне тоже хочется напиться, когда тоска берет, я тоже пил тайком, чтоб забыться. И у меня возникало желание надуть казначея. И на собрание я иду не без страха. Мне хотелось бы провести воскресенье в постели, а не вставать в шесть часов, не бегать по своему кварталу, не отчитываться, не подчиняться. И некоторых братьев я терпеть не могу. Но это как любовь к женщине: стараешься понравиться, чаще бреешься, душишься, урываешь время от сна, чтоб с ней повидаться, говоришь нежности, носишь за ней пакеты, делаешь подарки. Только в нашем деле любовь должна быть еще сильнее, потому что цель иногда исчезает из виду и, бывает, думаешь, что никто не стоит твоих страданий. Мы далеко не святые. У каждого из нас есть свои личные недостатки и вдобавок пороки, которые порождаются подпольной борьбой и совместной жизнью. Мы ругаемся, злимся, мы помогаем друг другу, как люди, варящиеся в одном соку, лишенные возможности уединиться, мы спим бок о бок, моемся на людях. Есть среди нас весельчаки, честолюбцы, хитрецы, простаки, фанатики, негодяи, трусы. Люди. Чудо, что нам удается избежать взрыва этой гремучей смеси тысячи характеров, вынужденных сосуществовать и взаимоприспосабливаться.

Когда он умолк, один из мужчин встал, помешал в печке и зажег керосиновую лампу. В январе темнело к пяти часам.

— Останьтесь поесть с нами, — предложил кто–то по–французски.

Нужно было принять приглашение.

Арезки посмотрел на меня. Он готов был уже отказаться, но, увидев знак, который я ему сделала, взглядом одобрил меня.

Хозяин расставил тарелки. Я удостоилась самой новой.

Арезки, прервав еду, сказал:

— Элиза с нами.

Один из мужчин скептически взглянул на него.

— Она с тобой.

— Нет, она и до меня была с нами.

Ощущая неловкость, я уставилась в тарелку.

— Много ли ты знаешь французов, которые с нами?

Арезки возразил, что все–таки такие есть.

— Рабочие?

— Немного, — согласился Арезки.

— Знаешь, почему они против войны? Она дорого стоит. Вовсе не из–за нас, не из–за наших ребят и жен. Война урезает их бифштекс.

— Они плохо информированы, — сказал Арезки.

Было уже поздно. Мягкие лучи керосиновой лампы падали на наши лица. Когда пламя колебалось, по щекам пробегали красивые тени. Задыхающееся тиканье будильника с этажерки, где в ряд стояли фотографии, казалось, поторапливало нас.

Пришлось пообещать, что мы еще вернемся. Выбравшись из дорожной грязи, мы смогли наконец обняться, поцеловаться, чувство неведомого до тех пор наслаждения пронзило меня. Арезки это заметил, его страсть удвоилась. Мы были не в силах опустить руки, разжать объятия.

— Нам нужна комната.

Теперь это произнесла я.

Без десяти. Я пришла слишком рано, многих рабочих еще не было. Добб ответил на мое приветствие кислой улыбкой. Наладчик, измерявший расстояние между двумя машинами, откровенно отвернулся. Я этого ждала, но ощутила неприятный укол. Я устроилась возле окна и вынула из кармана кроссворд, вырезанный накануне из газеты.

Брат часто подсмеивался над моим интересом к решению кроссвордов. А над чем только он не подсмеивался, если это касалось меня?

Звонок. Я убрала листок. «Волнуются под ветром». Из пяти букв. «Хлеба», конечно. Можно не записывать, я не забуду. Надо приступать к работе. Но картина волнующихся хлебов стоит перед глазами: золотые переливы, свежесть, простор. Мечты, подрывающие энергию.

Мюстафа сделал мне знак, за его спиной я увидела Арезки. Я осталась в машине.

— Не двигайся, — крикнул Арезки мне в ухо. — Не оборачивайся ко мне, Бернье идет следом.

Тот подошел, увидел, что я пишу, взглянул на Мюстафу, который с помощью Арезки расправлял складки обивки над дверцей, не остановился.

— Помнишь вчерашнее кафе? Найдешь его сама? Я буду там в восемь. Пойдем ко мне, никого не будет. Поняла?

Он высматривал меня в окно и вышел встретить. Кафе было в угловом доме по Рю–де–Криме.

— Да, мы идем ко мне, Рю–де–ла-Гут-д’Ор.

Гут-д’Ор. Золотая капля. Название сверкало. Но в темноте я не рассмотрела ничего, что отличало бы эту улицу от остальных.

— Мы сошли с ума. Я сошел с ума, — несколько раз сказал он.

Я шла за ним по коридору. Дважды он обернулся, чтоб предупредить меня о расшатавшейся или треснувшей плитке. У первых ступеней он взял меня за руку. Я покорно следовала за ним. Мне хотелось, чтоб лестнице не было конца, чтоб подъем длился вечно. Я боялась комнаты, минуты, когда захлопнется дверь, и мы окажемся на свету. Разве этот спокойный безмолвный подъем не самое прекрасное в любви? Арезки нетерпеливо тянул меня, ускоряя шаг, поднося к губам мои пальцы и покусывая их.

36
{"b":"550200","o":1}