В моем смешке уверенность.
— Если бы я не был эгоистом, я посоветовал бы тебе уйти с завода, поступить на другую работу. Но мне нравится видеть тебя рядом, особенно по утрам: я вхожу, высматриваю тебя, нахожу. В конце концов… Ладно, поживем — увидим.
— Тебе здесь нравится, — заговаривает он снова. — Я так и думал. Я тоже люблю эти места, но это опасный квартал.
— Хотя здесь много твоих братьев.
— Никогда она не поймет, — вздыхает он. — Именно поэтому. Это квартал облав. К тому же не мой. Я живу около станции Крым.
Раньше он называл станцию Жорес.
— Но сегодня мы на это наплюем. Пойдем выпьем что–нибудь.
Мы идем по средневековым улочкам. Радость на мгновение омрачается видениями, которые проходят передо мной: проезд Труа — Шанделье, наша дверь, клуб, бабушка, отыскивающая в темноте пустые ящики. Арезки обнимает меня, мы шагаем в ногу.
Бабушка, дверь, проезд — все исчезает.
— Нужно укрыться, сейчас польет дождь.
На левой стороне переулка арабское кафе.
Дверь приоткрыта. В кафе полно, шумно, играет музыка. Выходит мужчина, оглядывается кругом, заходит обратно, закрывает дверь.
— Сюда?
— Что ты, ни в коем случае! Я не из этого квартала. Они примут меня за шпика, стукача.
Мой платок соскользнул. Мы отступили в подворотню. Арезки, пусть капли стекают с твоих волос, не утирай щек. Ты поцеловал меня. Твоя куртка, о которую трется мое лицо, холодна. Меня опьяняет запах мокрой кожи. Льет вовсю. Дверь кафе открылась. До нас доносится музыка. Одна фраза повторяется, как припев: «Ana ounti», — Арезки переводит: «Ты и я», это по–египетски. Музыка глохнет, дверь прикрыли. Арезки вздохнул. Я спросила: «Тебе холодно?»
— Нет, я подумал, что нам пора расстаться.
— Уже?
— Да, я должен рано быть дома.
Дождь стихает, мы снова шагаем. Мгновение счастья, чересчур краткое, падает, как картинка на дно коробки.
Бульвар Сен — Мишель для меня был символом. В устах Анри, Люсьена это название всегда звучало чарующе.
Разглядываю гуляющих. В тот вечер бульвар показался мне непохожим на легенду о нем. Было полно красивых девушек, они липли к витринам модных лавок, попадавшихся на каждом шагу. Выглядели девушки отнюдь не бедно. Правда, попадались среди них и фигуры, будто наряженные в театральные костюмы оборвышей. Подчеркнуто неряшливые и грязные, эти костюмы, однако, обтягивали там, где нужно, и подчеркивали как раз то, что требовалось.
Арезки дернул меня за рукав.
— Вон рубашка, видишь?
Он показал мне в витрине рубашку — белую, тисненую, шелковистую, дорогую.
— Хочу эту рубашку.
— Но, Арезки, она стоит недельного заработка.
— Ну и пусть… Я куплю ее в ближайшую получку.
— Но в других магазинах есть тоже красивые, и намного дешевле.
— Это не то. Взгляни хорошенько. Такая рубашка на алжирце! Скажи, разве кто–нибудь может себе это представить?
Я заметила ему, что это просто упрямство.
— Во всяком случае, это не рубашка революционера.
— Уж конечно!
Еще несколько мгновений он мечтательно глядел на нее, потом сказал мне: «Пошли».
— Если бы я мог тебе объяснить это словами, чтоб ты поняла.
Мы переходили улицу, лавируя между машинами, и я ничего не ответила. На тротуаре он задержался и посмотрел на часы.
— У нас уже нет времени зайти куда–нибудь.
— Ну что ж, — сказала я покорно. — отложим на завтра.
— На послезавтра. Ой–ой, — прошептал он быстро, — оставь меня, иди вперед.
Я поколебалась. Он остановился, процедил сквозь зубы: «Живее». Мы приближались к перекрестку, где стояло несколько полицейских машин. Повернуть обратно уже не было возможности. Я подчинилась. Арезки сделал шаг влево, чтоб отстраниться от меня, и в этот момент его окликнули.
Я механически пересекла улицу. Когда я обернулась, его уже не было видно. Я не хотела уходить, не узнав, что произошло. Полицейские, рассыпавшись цепью вниз по улице, ловили всех проходивших арабов или смахивающих на арабов. Ночная жизнь на бульваре шла по–прежнему, студенты, подлинные и мнимые, фланировали, болтали.
Нужно было уходить. Увидеть Арезки не было надежды. Его, должно быть, запихнули в один из полицейских автобусов. Стоять неподвижно, приклеившись к витрине, значило только обратить на себя внимание.
На следующее утро Арезки на работу не пришел. Я мужественно проверяла машины. За моими движениями следили. Я решила подстеречь Люсьена в перерыв и все ему рассказать. Но он не показывался, а в столовую мне идти не захотелось.
В два часа, когда работа возобновилась после перерыва, Арезки был на месте. Его глаза сказали мне: «Да, это я. Терпение». Я почувствовала себя счастливой.
Арезки и Мюстафа ссорились. Арезки говорил приглушенным голосом, и, даже не понимая языка, я догадывалась, что он был в ярости. Бернье показался в задней рамке.
— Резки, — позвал он.
Тот обернулся.
— Почему не работал утром?
— Был болен.
— Опять?
Бернье влез в машину, присел и сказал, рассматривая потолок:
— Если бы ты не пришел после перерыва, я поручил бы мадемуазель выяснить, что с тобой.
Арезки положил инструменты.
— Почему мадемуазель? — спросил он у Бернье.
Он глядел на Бернье так злобно, что тот струсил и вылез, следом за ним вылез Арезки.
Мюстафа тоже вышел из машины и встал позади Арезки. Несколько секунд все трое наблюдали друг за другом, потом рабочие, проходившие к очередной машине, разделили их, и Бернье вернулся к своему пюпитру.
Арезки знаком подозвал меня. Мы поднялись в пустую машину.
— Как ты? — спросила я торопливо.
— Ничего. Но они задержали меня до утра.
— Только для проверки документов?
— Ну да. Они уж если возьмут, держат всю ночь. Пойди, объясни это начальству. Ладно, слушай меня. Сегодня я не могу встретиться с тобой, Завтра — праздник. Потом воскресенье. В понедельник вечером. Тебе нельзя позвонить? Если можно, напиши номер, положи его в коробку, я потом заберу.
Шел конвейер, шла жизнь, шла война, и, зажатые в эти железные клещи, мы пытались урвать мгновения покоя и радости.
— Веселого рождества! — пришел пожелать мне Жиль.
— Спасибо, мосье!
Он протянул мне конверт с получкой.
Я пытаюсь, но это мне не удается, описать, что происходит, когда появляется Жиль. Он распространяет вокруг себя желание работать, восстанавливает в людях чувство собственного достоинства, отнятое отупляющим движением конвейера и пренебрежением начальства. Требовательный и суровый, Жиль удивительно справедлив. Он слушает Саида с таким же интересом, как заведующего производством. Он питает не слабость к рабочим вообще, а уважение к каждому из них. Наконец, природа одарила его привлекательным лицом с правильными и энергичными чертами, выражающим прямоту, открытость, благородство.
В пять часов радость пробежала по конвейеру. «Еще час, товарищи, и отдых! Три дня. Сегодня ночью — сочельник. Заложим как следует, а завтра — повторим. В воскресенье будем набираться сил. А в понедельник… Но до понедельника целых три дня… От получки ничего не останется…»
— Собираетесь праздновать? — спросил меня Мюстафа.
— Я? Нет. А вы?
— Я, — сказал он, — не могу. У нас война, мадемуазель.
— И я тоже нет, не хочется что–то.
— Потом наверстаем! — крикнул он, спускаясь.
Он обернулся:
— …если будем живы…
В раздевалке женщины шумно выражали радость. Мне не было обидно. Я даже не завидовала им. Они дорого платили за удовольствия, которые их ждали. Сейчас, веселые, смешливые, они были похожи на школьниц, отпущенных на каникулы.
Парижское рождество — почти теплое, дождливое; непочтительные россыпи серпантина, петарды, профанирующие мистическую зарю. Я внезапно просыпаюсь. Это возвращаются навеселе те, кто отпраздновал рождество. Блаженно нежусь в постели. Лицо Арезки, как удар в сердце. Я познаю горечь неразделенного удовольствия. Но есть еще надежда, неистребимая надежда, и радость снова овладевает мной. Я думаю об Арезки, память подсказывает детали, образ, запечатлевшийся в моей душе.