На следующее утро я пришла в тридцать четыре минуты восьмого, вместо половины, и сторож мне сказал: «Поздно, карточки уже собраны. Возвращайтесь отметиться в восемь, вместе с конторскими».
Сначала это меня позабавило, я представляла себе удивление Арезки, его тревогу. Войду в восемь и увижу, как он отреагирует. Увлеченная этой детской игрой, я отправилась погулять вокруг завода. Я пошла взглянуть на окна нашего цеха с бульвара Массенá. Я воображала Бернье, чертыхающегося, так как ему пришлось заменить меня. Отсутствие превращало меня в важную персону — все думали: что с ней случилось?
Но радость была недолгой. Глядя на закрашенные белым окна третьего этажа, я вдруг ощутила пронзительный страх, необъяснимое, нетерпеливое желание быть уже там, наверху. Я возобновила свою медленную прогулку вокруг завода. «Это боязнь, что придется одной идти через весь цех; это — утренняя прохлада; это — пустой желудок». Это был страх, тот самый страх, который бьет в живот глухими толчками, заставляя то и дело глотать слюну. Мрачные картины вставали передо мной при виде высоких почерневших стен, при виде решетки, отделявшей меня от Арезки, и шутка, которую я невольно разыгрывала, уже не вызывала у меня улыбки.
Я вошла в цех и пробралась к конвейеру. Мужчины, привыкшие к моему присутствию, больше не обращали на меня внимания. На ходу я окинула взором общую картину цеха, заметила Мюстафу, говорившего что–то маленькому Марокканцу, подняв вверх руки.
Арезки увидел меня. Он вылезал из машины, прижимая к себе инструменты. Поставив их в кузов, на пол, он сделал движение ко мне, но ограничился приветственным кивком головы.
Бернье поставил на мое место Доба, встретившего меня холодным «а, пришли».
— Меня уже не пропустили, — крикнула я ему.
— Ясно, — сказал он без улыбки. — Надо пораньше ложиться, чтоб вставать вовремя.
Потом он спустился с транспортера и направился к пюпитру Бернье.
Я улыбнулась и поспешила включиться в работу. Мне казалось, что все глаза устремлены на меня. Нарушив все свои принципы, Арезки ждал меня в очередной машине.
— Что случилось?
Он задал вопрос, не глядя, продолжая закручивать болты.
— Ничего. Опоздала.
— Сегодня вечером поторопись на выходе. Ты помнишь? Шатле. У меня мало времени, а мне необходимо с тобой поговорить. Никого не слушай, пока я не поговорю с тобой.
Внешне день проходил как обычно. Арезки старался работать возможно дальше от меня. Механизм жестов действовал безотказно. Но что–то новое появилось во взглядах Мюстафы и маленького Марокканца, в настойчивом, пристальном взгляде Бернье. Что–то переменилось.
В обеденный перерыв, когда мы спускались по лестнице, Арезки случайно оказался передо мной. Добб, быстро сбегавший вниз, посмотрел на меня в тот момент, когда кто–то из спешивших толкнул меня вперед, и я оперлась рукой о спину Арезки.
Я остановилась перед женской раздевалкой и, машинально подняв голову, увидела Люсьена. Он шел медленно, бледный и напряженно–прямой, точно пьяный. Волосы на висках побелели и слиплись от краски. В выражении застывшего лица, в неподвижном взгляде была тупость. Этот распад, проступивший в чертах, которые я так любила, к которым всегда так жадно присматривалась, меня потряс. Я подождала Люсьена, чтоб перекинуться несколькими словами.
— А, — сказал он, — ты здесь? Что с тобой случилось?
И он тоже! Я спросила его, откуда он знает.
— Я утром спустился осмотреть один кузов. Мне сказали, что я там схалтурил. Бернье остановил меня и спросил, не знаю ли я, почему тебя нет. Я не знал. Сказал нет, не знаю. Мы пошли вместе осмотреть кузов. Там работал Арезки. Я спросил его, была ли ты здорова вчера вечером, когда вы расстались.
Я глядела на него, не веря своим ушам.
— Ты спросил его об этом? В присутствии Бернье?
— Да, в присутствии Бернье. Почему бы нет?
— И он ответил?
— Пробормотал что–то.
— А Бернье?
— Что Бернье?.. Он ничего не сказал. Другие тоже. Они, возможно, не слышали.
— Кто другие?
— Вот пристала! Маленький Мюстафа, Добб, кажется, еще кто–то.
Я была сражена. Люсьен удивился. Почему мы должны прятаться? — спросил он. Или мне стыдно? Страшно?
— У тебя такой вид, точно земля разверзлась. Я не понимаю, я же видел вас несколько раз вместе, вечером, в автобусе. Так или нет?
— Ты поступил очень глупо, в особенности по отношению к Арезки.
— Ну, Арезки здесь ни при чем, ты думаешь о себе главным образом. Я тебя знаю.
— Что делать, горю не поможешь. Когда влюбляешься в араба…
Он говорил слишком громко, с самодовольным видом. Действовал ли он необдуманно? А может, у него был коварный план загнать меня в угол, чтоб я бросила вызов общественному мнению, как это делал он сам. Может, видя, как я выхожу из автобуса вслед за Арезки, замечая, как мы, соблюдая все предосторожности, скрываемся в тихих улочках, за пеленой тумана и мрака, он считал, что мне не хватает отваги, достоинства, что нужно подтолкнуть меня? Не доставило ли ему удовольствия поставить в затруднительное положение ту, чьи осуждающие взгляды и выговоры он терпел долгие годы? Какой реванш!.. Должно быть, думает сейчас: я все–таки ее скомпрометировал. Он догадывался, насколько я растерянна, и глядел на меня холодно и насмешливо. Он–то сжег все мосты и умудрялся, куда бы он ни пошел, всех от себя оттолкнуть.
Объяснять бесполезно. Что теперь говорить — зло уже свершилось. К счастью, я увижу сегодня же вечером Арезки и мы сообща все обсудим.
Я пристально наблюдала за женщинами, которые завтракали в раздевалке. Они обращали на меня не больше внимания, чем обычно. Я немного пришла в себя. Вернуться в цех, пройти перед Добб, Бернье, взглянуть в лицо Жилю… Он, конечно, узнает. Все узнают. «Она гуляет с…». Мюстафа, Марокканец, не в них дело. Я боялась других.
Когда во второй половине дня длинный наладчик подошел поговорить со мной, я смутилась. Он спросил, как дела с обивкой. Я сказала, что хорошо, очень хорошо. Он был доволен и даже отпустил невинную шуточку, эго меня успокоило. Он не знал. Я выслушала его профессиональные объяснения с интересом, ему польстившим… Я хотела заручиться его симпатией. Я, неведомо почему, ощущала себя виноватой, у меня было одно желание: выиграть время.
Я плюхнулась на скамью на платформе Шатле и стала ждать, мысли разбегались. Арезки опаздывал. С каждым прибывавшим поездом мое раздражение нарастало. Когда он подошел, я не могла преодолеть отчуждения. Моя холодность передалась ему. Мы вышли и оказались на мосту. Рельефно выступали суровые контуры зданий, по воде местами пробегала светлая дрожь. Арезки безмолвствовал, я не посмела сказать: «Остановимся на мгновение». Пустое небо над рекой рождало ощущение свободы, беспредельности пространства.
— Знаешь этот дом?
Наконец–то он заговорил.
— Это префектура полиции. Сейчас мы обогнем ее по набережной.
Я сказала с деланной небрежностью:
— Люсьен сглупил утром.
Арезки взглянул на меня, казалось, он был удивлен.
— Кто тебе сказал?
— Он сам.
— Зачем он это сделал?
— В этом весь Люсьен. Ляпнул, не подумав.
— Да.
Но он был по–прежнему хмур, и я не отступалась.
— Это серьезно?
— Серьезно! — сказал он. — Ерунда. Только вот для тебя. Немного для меня, но, главное, для тебя.
— Меня это не трогает.
Я выкрикнула это. Сейчас это так. Меня обволакивает мягкое тепло, этого мне достаточно. Анна очень точно выразила это, когда писала брату: «С вами я ощущаю себя». И я в этот вечер ощущаю себя, ощущаю город. Город существует независимо от Арезки, но я ощущаю город через него.
Дождь множит миражи.
— Надень шарф, вымокнешь.
Мне приятно, что он держит мою сумку, пока я завязываю концы платка под подбородком, мы снова трогаемся.
Что тут поделаешь? Для нас обоих было бы лучше, чтоб все оставалось в тайне. Теперь мы натерпимся от них, ты в особенности. А, пустяк. Но ты из–за этого не переменишь ко мне отношения?