Я лежал и читал, а дни все равно были длинные-предлинные, и я чувствовал совершенно явственно, как жизнь уходит от меня. Мысль упорно работала все над одним и тем же: как остаться живым. И была дурацкая уверенность, что если хорошенько подумать, то обязательно должен обнаружиться какой-нибудь выход.
Я понимал, что превращаюсь в «доходягу». («Доходяга» — Литино словечко. Во всяком случае, впервые я его услышал именно от нее.) Прежде всего ноги стали как не мои. Руки еще кое-что могли делать, а ноги совсем отказались. Подъем от столовой до почтамта — это сорок одна каменная ступенька. Зимой я шутя поднимался вверх. Теперь, когда я поднимался, приходилось держаться за перила и несколько раз останавливаться, чтобы отдохнуть.
Слегла Настасья Львовна. Лита ставила ей банки, поила какой-то душистой микстурой, но все это не помогало. Умирала она вовсе не от голода — Лита все время подкармливала ее.
Настасья Львовна лежала на своем сундучке, ко всему безучастная. Она покорно подчинялась Лите, но в старческом лице ее, и яснее всего в глазах, оставалось выражение отрешенности от всего живого. Она смотрела на Литу, словно хотела сказать: «Хорошая ты девчоночка, но пора кончать все это».
От больницы она отказалась. Лита вызвала к ней участкового врача. Пришла маленькая серенькая женщина, похожая на суетливую мышь, послушала больную черной трубкой, посмотрела с озабоченным видом язык, написала рецепт и не сказала ничего — ни плохого, ни хорошего.
— Но ведь надо что-то делать, — сказала Лита.
— А что я могу — семьдесят лет. Она вам бабушка?
— Нет.
— А кто?
— Человек.
Врачиха пожала плечами и ушла.
Под утро Лита разбудила нас громким плачем. Она сидела у сундучка и рыдала.
После старухи ничего не осталось. Аграфена Ивановна ходила по квартирам, собирала по рублю на поминки. Французскую книжку взяла себе Лита.
А потом новое событие. Я уже собирался спать, когда пришла соседка и сообщила, что меня зовет «этот самый, который к вашей красотке ходит. Пьяной-распьяной». Мне показалось странным, что Степан пришел к Лите пьяный — на него это не было похоже. К тому же Литы дома не было. Дежурила в ночь.
Я вышел на улицу. На скамье, привалившись спиной к забору, сидел Бекас.
— Литы нет, — сказал я, садясь рядом.
— Меня убили, — проговорил он хрипло и распахнул пиджак. Белая рубашка на груди вся была в чем-то темном.
«Кровь», — понял я и спросил:
— Кто это тебя?
Бекас не ответил. Теряя сознание, стал клониться на бок. Я обнял его, чтобы он не упал на землю. В это время в воротах показался Георгий Иванович. В пальцах у него была цигарка, вышел перед сном покурить.
— Подержите его, а я за «скорой».
Побежал в туберкулезный диспансер, где был телефон. Едва добудился сторожа. Из «скорой» мне сказали:
— Встречайте.
«Скорая» приехала быстро. Я подбегал к нашему дому, когда она обогнала меня и остановилась на углу улицы Никитина.
Через минуту Степана положили на носилки и увезли. Я даже не успел спросить, куда именно. На другой день мы с Литой обошли несколько больниц, пока нашли нужную. В приемном покое молодой врач полистал толстую книгу.
— Вы спрашиваете о том, которого привезли в десять тридцать? Степан Шумилов? Ножевое ранение в правый желудочек сердца.
— Может быть, и Шумилов. С улицы Черепичной…
— Совершенно правильно. Документов при нем не обнаружили, но в кармане нашли заявление в военкомат. Он просился в училище…
— Что с ним? — спросила Лита.
— Он умер. В два десять, сегодня.
— Не может быть, — сказала Лита.
Я взял ее под руку.
— Как это? Сейчас уточним, — сказал врач оскорбленно и взял телефонную трубку.
С кем-то поговорил, затем опять обратился к нам:
— Можете взглянуть.
Пришла женщина в коричневом халате и повела нас по деревянному тротуарчику в глубь двора, к белой часовне. По обе стороны тротуара росли цветы, они пахли удушливо-сладко, и вокруг них вились пчелы. Женщина отперла большой висячий замок и отворила железную дверь.
Мы вошли в часовню и сразу почувствовали холод. Казалось, он исходит от каменных плит пола. На высоких столах, обитых цинком, лежали два обнаженных тела. Слева — девочка лет десяти, с косичкой и бантиком, свешивающимися вниз. А справа Степан, с грудью, обмотанной бинтами. На руках татуировка. На одной кисти птица, на другой — самолет.
Женщина в коричневом халате вышла. Лита стояла и смотрела на Степана. Не знаю, сколько бы она стояла. Я взял ее за руку и вывел наружу. Навстречу нам шел тот же врач.
— Зайдите, пожалуйста. Надо кое-что выяснить.
Он записал мой адрес, расспросил о Степане.
Потом несколько раз меня вызывал следователь. Кто убил Степана, так и не узнали. Лита была убеждена, что это дело Аверьяныча…
23
Ночью мне приснился сон: ко мне пришел Лев Толстой и сел на край койки. Он был в серой широкой рубахе, подпоясанной веревочкой.
— Как же вы?.. — начал я и замялся, потому что неудобно же было сказать человеку: «Вы же умерли».
Но он понял, о чем я умалчиваю, чуть улыбнулся и сказал:
— А так…
— Скучно там?
— Ой, как скучно, вот и пришел узнать, как ты живешь, божий человек, Алексей.
— Хорошо живу.
— Значит, у тебя поживу.
— Живите, — согласился я. — Только как насчет карточек?
— Что за карточки?
— Хлебные и продуктовые.
— Да много ли мне надо?
Я протянул руку и пощупал его. В нем почти не было плоти. Сквозь него я смутно видел предметы.
И вдруг мне стало ужасно жалко его.
— Плачешь? — спросил он.
— Это так — сейчас пройдет.
— Мои книги читаешь?
— Читаю.
— Что ж ты не на фронте? Родину надо защищать.
— У меня глаз один не видит.
— Неправда.
Он достал из мешка автомат и протянул мне.
— Вот тебе.
Я вскочил с постели, прошелся с автоматом по нашей комнатенке, которая оказалась почему-то очень большой. Обоими глазами я видел одинаково хорошо. Острая радость наполнила мне грудь. Толстой стал рассеиваться. Усилием воли я старался удержать его, но бесполезно. Все растаяло в воздухе. Я что-то кричал ему, но он не слышал.
Теперь вечерами старики не читают про святых и чудотворные иконы. Георгий Иванович пребывает в пасмурном настроении. Он что-то не ладит с Аграфеной Ивановной. Видно, надоело ему целыми днями «мантулить» на нее. А на Захара Захаровича напала болезненная болтливость. Ко мне он больше не обращается — раза два я высказал ему все, что о нем думаю. Аграфене Ивановне его рассказы надоели. Поэтому он с нетерпением ждет прихода Литы, и едва она на порог, начинает рассказывать что-нибудь такое, чтобы раздразнить ее, вызвать на резкость.
Она не скрывает, что не имеет желания разговаривать с ним, но он этого будто не замечает.
— Лита, ты не спишь?
— Нет.
— У вас большая семья была?
— Отец, мама и я.
— Значит, ты единственная? Оно и видно. Изнеженная.
— С чего вы взяли, что я изнеженная?
— А нас в семье пятеро братьев выросло. И жили мы первоначально все вместе на заимке. Заимка эта километрах в семидесяти от Кожевникова. Жили, горя не знали, но и работали, как звери. Восемь лошадей держали, мельницу водяную, коров голов пятнадцать, маслом торговали, махорку выращивали. Все у нас было: мяса любого вдоволь, самогонку гнали, только мне, дураку, на заимке не поглянулось. Кругом лес да комар. Скучно показалось, да и с братьями не поладил. Они без всякой меры хозяйством занимались. На покосе и дневали и ночевали, если дрова резали, тоже домой не заявлялись, так в балагане и пропадали, пока саженей сорок не поставят. Опять же торговали дровишками… И вбилась мне в голову дурацкая мысль — портняжеским ремеслом овладеть, чтобы независимо ни от кого свою копейку иметь. Глупый был, молодой. А того не думал, что в городе за каждый пустяк денежки выложи. С девкой в субботний вечер в Буфсад не пройдешься без этого самого. Добрая девка — не меньше рубля. А на заимке все свое, даже власть своя. Законов не знали. Дела, какие возникали, никого разбирать не приглашали — сами, как умели, управлялись. Как сейчас помню один случай, шибко смешной.