— И не попались?
— Ни разу.
— И не стыдно было?
— Ерунда. Кто от многого берет немножко, то это не воровство, а просто дележка…
— Воровство — есть воровство.
— Вот я и говорю: дурак ты и уши холодные! Если хочешь знать — Трагелев честнейший человек. Дай мне без расписки хоть сто тысяч рублей и приди ко мне через десять лет… И только скажи: «Трагелев, помнишь?..» Только скажи, через пять минут выложу все до копеечки… А купцы — они на то и существовали, чтоб их обдуряли. Помню, тому же Самохвалову буфет делал. Где нужно на шип и на клей, я, чтоб не возиться, гвоздь вгоню, а сверху фанеровочкой прикрою…
— Проходило?
— А как же? Умный не скажет, дурак не поймет.
На комбинате старик был на самом лучшем счету, без возражений оставался на любую сверхурочную работу. И работал с упоением, и страшно не любил, чтобы кто-то в это время мешал ему. Он терпеть не мог сырого леса, но если материал был сухой, то видно было, что работа доставляет ему наслаждение. Сперва обрабатывал заготовку шерхебелем — это он выполнял небрежно, торопясь, вроде бы даже с презрением. Постепенно его движения становились все медленнее и словно торжественнее. В ход шел сперва рубанок, а затем шлифтик. Верстак, инструмент, кусок дерева и он сам будто сливались в один организм. В начале работы старик мог закурить, перекинуться с кем-то словом, посмотреть в сторону, но чем ближе работа подходила к концу, тем сосредоточенней становился он. Из-под шлифтика с легким шелестом скользили шелковистые, полупрозрачные стружки.
Однажды я наблюдал, как он вырезал топорище для маленького столярного топорика. Сначала из большой поленницы дров, переворочав ее всю, он выбрал подходящее полено с нужным изгибом слоев. Затем грубо обтесал его. Потом наточил широкую стамеску так, что она стала острой, как бритва, сел на ящик, зажал березовую болванку между коленей и стал сердито вырезать топорище. Получилась изящная вещица, но дело было не кончено — он обрабатывал ее еще куском стекла, затем наждачной бумагой. Вышло не топорище, а прямо-таки ювелирное изделие. Трагелев положил его на верстак и занялся другими делами, но я заметил: иногда он оставлял работу и любовался топорищем. Ему, видимо, жалко было с ним расставаться. В конце рабочего дня он небрежно бросил мне это топорище:
— Покрой олифой.
Грунтовку, покраску он терпеть не мог и всегда поручал кому-нибудь. И я понимал его — при покраске исчезала красота дерева, тонкая игра его природных слоев. В покрашенной вещи уже нельзя было узнать мастера.
Да, у Трагелева я различал два лица: одно — самозабвенного мастера, художника своего дела, другое — маленького жадного человечка.
А временами на него нападала тоска. Тогда он работал, как одержимый, замыкался в себе, тайком утирал слезы, набегавшие на глаза, и грубо пресекал всякую попытку посочувствовать ему.
К Бекасу и Морячку он относился снисходительно — все прощал им. Однажды я понял — почему. Трагелев сказал:
— Что с них возьмешь? Может быть, и мои где-нибудь бедствуют среди чужих.
Как-то раз он, потный, вышел покурить в холодный коридор около кладовой.
— Смотрите, простудитесь, — заметил проходящий мимо Домрачев.
— Ну и что? — спросил старик.
Домрачев остановился:
— Схватите воспаление легких. Это не шутка в вашем возрасте.
— Вы думаете, мне очень хочется жить? — серьезно проговорил Трагелев. — Или кто-нибудь пожалеет, если Трагелев сыграет в ящик? Никому я теперь не нужен. Живу потому, что люди живут, так сказать, за компанию…
Вздохнул, кинул окурок на пол, растер подошвой сапога:
— Все знаю и все понимаю. Мы обязаны жить. И не хотим, а обязаны.
— Вот кончится война, — сказал Домрачев.
— Это верно, — кивнул Трагелев. — Все имеет конец… А вот он… — Старик показал в сторону кладовщика. — Он уверяет, что видел Мишу и Симу мертвыми… Но я не верю. Была ночь, он мог плохо видеть. И я, старый дурак, все жду. Как можно не ждать?
13
Домрачев вызвал меня к себе. Усадил против письменного стола:
— Вот что, Алексей…
Я понял, что предстоит нечто необычное — до сих пор Домрачев меня полным именем не звал.
— Ты комсомолец?
— Да.
— Поэтому и говорю с тобой с первым. Есть дело наипервейшей важности. Сейчас отправляйтесь на склад Томторга и возьмите там пятидесятимиллиметровые плахи… Я уже договорился. Сколько? На месте сами увидите. Отнесите их на улицу Красный Пожарник. Вот адрес.
Он протянул бумажку.
— Возьмешь в помощь Степана и Колю. Спросите, где живут Мурашовы и другие эвакуированные женщины. Я там был вчера. Плохо им, они живут в подвале. Нужно срочно настелить полы. Представляешь объем работы?
— Примерно, — солидно ответил я, хотя никогда не стелил полов.
— Инструмент отсюда возьмете. Значит, договорились? Будет сделано?
— Будет.
— Теперь позови товарищей. Если они заартачатся, постарайся повлиять на них.
Пришли Бекас и Морячок. Домрачев пояснил им, в чем будет заключаться работа.
— Насчет плах не совсем понятно, — прервал Домрачева Бекас. — На чем мы их повезем?
— Я уже сказал — не повезете, а понесете.
— На себе?
— Никакого другого транспорта нет.
— Я не ишак, — вспылил Бекас.
Но Домрачев не стал спорить, он только потряс головой несколько дольше обычного.
— Товарищ Домрачев, — вмешался я, — если Степан не хочет, полы настелем мы с Колей.
— Вот и ладно, — согласился он. — Стало быть, решено: ты иди в цех. Полы настелют Алексей и Коля.
— Это далеко? — спросил Морячок.
— Порядочно. Вероятно, весь сегодняшний день уйдет на доставку плах.
Домрачев улыбнулся:
— Что поделаешь, ребята? Пытался я достать лошадь, но они все на развозке хлеба по магазинам. Давайте договоримся так: один раз сходите, отнесете, а если увидите, что непосильно, придете, скажете — будем искать выход… Но полы настелить надо. Эх, да чего говорить — сами увидите.
Бекас отказался от работы, а на склад все-таки пошел. Здесь мы вытащили из-под снега обледенелые плахи, взвалили их на плечи и пошли. Каждый взял по одной.
Ветер бил в лицо, заставлял останавливаться. Это не очень весело, когда встречный ветер и мороз градусов сорок. Ветер резал лицо, словно осколками стекла. Брови покрывались инеем, а к спине прилипала мокрая от пота рубашка. Прошли Каменный мост, свернули на Обруб, дальше по Крестьянской. Бекас шел позади и матерился. Всходило солнце. Над крышами летели обрывки розового дыма.
Говорят, я сильный. Ни черта они не понимают. Я вовсе не сильный, но когда трудно, на меня нападает злость. Я сказал Бекасу: «Что, кишка тонка? А сам на фронт просился! Что, думаешь, там легче?»
Перед подъемом в гору, когда остановились отдохнуть и покурить, Бекас кинул свою плаху в снег и сказал мне с насмешкой:
— А ты, оказывается, сознательный.
— Иди ты… — обозлился я.
В конце концов, пусть говорит что угодно, а я буду таким, каким считаю нужным.
По записочке Домрачева нашли нужный дом и подвал, о котором он говорил. До войны здесь, конечно, никто не жил. Помещение, вероятно, использовалось как склад угля или дров. Штук двенадцать половых плах кто-то успел уже отодрать и унести. В результате посреди комнаты зияла черная сырая яма. Люди жили на уцелевшей части пола. Тут была сложена печь с плитой. Построили ее, должно быть, совсем недавно, потому что печь стояла небеленая, даже не затертая глиной. От нее исходило слабое тепло. На ржавой чугунной плите, сбившись в кучу, жались друг к другу трое ребятишек лет по пяти: две девочки и мальчик. Грязные, сопливые, они смотрели на нас, как маленькие звереныши, старательно кутаясь в старое зеленое одеяло.
— Вы откуда, ребята? — спросил я.
Вместо ответа они только испуганно посмотрели на меня.
Позже я узнал, что они из Белоруссии, и не могли понять, что я их спрашивал.
Во всей комнате не было никаких вещей, кроме двух-трех матрасов и каких-то узлов в углу. Да еще на подоконнике заледеневшего окна стояла алюминиевая посуда: несколько тарелок и кастрюля.