— Да ты с ума сошел! Ты же с ума сошел! Роги-Ноги… Какой-то сумасшедший ему письмо подбросил… где оно! (Смотрит на стол.) Где письмо, я спрашиваю!..
— Не знаю.
— Оно лежало тут. (Ищет повсюду, под столом, откидывает скатерть — будто потерял билет на последний в своей жизни пароход и тот уже отчаливает.) Где, говорю? Кроме тебя, некому было взять!
— Я не брал.
— Нет, врешь! Врешь, гадина раздавленная! Ты это сделал! Все сам подстроил! Чтобы я усомнился во всем, чтобы свихнулся. Это подстроено против меня. Я, думаешь, не вижу? Змеи! Зверье сумасшедшее!
Снова наступает на пиджак. Поднимает.
— О, какая вонь, какое зловоние… — Выворачивает карманы.
Норманд:
— Ошибаешься, у меня этого письма нет, можешь меня обыскать, если хочешь.
— Тогда у старухи. Сейчас она мне все скажет.
— Ничего она тебе больше не скажет.
— О Господи…
Аркадий опускается на край стола, роняет голову на грудь. Руки плетьми. Горбун — Нерон. Но не выдерживает, кидается на шею к своему товарищу. И так застывают.
А в темноте, в углу, где стояло кресло-качалка, мерцают очертания Роги-Ноги. На круглых, как колеса, ходулях, растущих из головы и туловища разом, выдвигается чудовище на авансцену, становясь все выше и грознее. Мешая упасть занавесу, оно сходит в зал. А в зале пусто. Только гуляет ветер.
* * *
Как вы, верно, и сами догадались, читатель, Роги-Ноги страшенный — не что иное, как аллегория большевицкой революции: гигантской волною нависла она над беззащитным городом. Что в этих условиях может сделать город? Лишь, затаив дыхание, с бьющимся сердцем ждать. Его жители Норманд и Аркадий не ищут спасения и не рассчитывают на него, но каждый прощается с жизнью по-своему. Аркадий упорно отказывается признать очевидное — так легче. Его здоровая натура цепляется за более невозможное, но естественное для нормального сознания восприятие окружающего. Он сражен прежде, чем успевает выбросить белый флаг. Норманду легче по-другому: он обуян мстительным восторгом. Горбун вправе чувствовать себя обиженным жизнью, но тогда уж пусть не обращается от ужаса в соляной столп — подобно Аркадию, подобно другим, узревшим смерть. В своем страхе смерти Нерон-горбун — презрен; это животный страх старика под дулом автомата, тогда как молодой бесстрашно смотрит убийце в глаза.
Больше на этом задерживаться не стоит — устремимся вперед. Будем считать, что в этом оглушительном веселье, во вселенской этой рубке не слышны стоны ненароком оттяпавших себе палец. Вперед, в веселые тридцатые годы, даже сплошь в обрубках, жизнь — продолжается!
Но как туда попасть? Помните, каков был маршрут, или вы думали, я шучу? Я напомню. Под красной звездой сидели мы и плакали о тебе, о Эльдорадо двухсот миллионов, о неведомый сказочный брег — призрачное детище наших лишений. И в душе многие устремились туда, кто по воздуху — на коврах-самолетах, кто на плоту, но, в отличие от других, я всегда помнил, что мое Эльдорадо не за морем, — а плыву я за тем, чтобы в цветниках Калифорнии узреть Сергея Васильевича в белом: льняной костюм, панама. Окрыленный его тоской, будто держась за ручки торпеды или лапки гуся, я тотчас унесусь в обволакивающую мир белизну; перед нами разверзнется бездна, приглашая нас в свои объятья: это из моря слез поднимается высокая, гораздо выше любого обитателя нашей планеты, человеческая фигура в саване. Белая-пребелая.
Путешествие наше не удалось; и сквозь стену воды ни на минуту не переставали быть различимы два горящих глаза, смотревших оттуда — сюда. А у нас так не получится… как у Сергея Васильевича, как у «Охваченных сном». Вы не слышали о таких? Фриско. От старого Жокей-клуба (реликвия не меньшая, чем трамвайчик) к заливу спускается улица Большого Писки — может, марка кольта, чей владелец по четвергам надирался виски и пулял в зеркала, а может, название прииска. Если вы пойдете по этой самой Писки-стрит, то пройдете мимо дома номер пять, третьего по правой стороне. Вернитесь, постойте. Здесь-то и размещались «Охваченные сном». Кроме китайцев, никому не известно, что происходило за этими стенами, — а китайцы не в счет. Нам предстоит самим проникнуть внутрь, чтобы все разузнать.
Проследуем за этой молодой особой: по моде тех лет недоуменно поднятые плечики, в волосах затерялась шляпка.
— I’ll be back soon, — говорит она шоферу в фуражке; на сиденье — гора картонок. (Трофейное кино.) Мы за нею — притаившись в стуке ее каблучков. Вокруг ни души. Пациенты охвачены сном. По обеим сторонам коридора двери. Входит в одну из палат. — Good morning, Dora, how are things going?
— Everything as usual, missis Werewolf.
Тогда она склоняется над стариком, чьи веки навеки смежены. Мы не верим своим ушам: по-русски!
— Какой сон тебе снится, папочка?
Миссис Оборотень уходит, а мы остаемся: наша задача все разузнать. Ждать до полуночи, и мы коротаем ожидание великолепными снами (здесь все смотрят сны).
Стоим, значит, мы на улице Горького, у самых ее истоков, рядом с «Националем». Накрашенная малолетка приметила нас — что мы не просто стоим, а как прикованный Прометей.
— How are things going?
Они только и знают, что по Горького шастать. Мы отвечали в духе Макаренко и науки педологии, не различавшими между преступником и подростком — личностями перевоспитываемой и воспитываемой; это было как раз уместно, поскольку лет ей могли впаять больше, чем прожила.
Итак, мы отвечали ей со всей серьезностью:
— Ты видишь это небо? («Да, вижу…») Каждый миг нашей с тобой жизни, каждый миг, пережитый человечеством вообще, со времен незапамятных, начиная с самого первого человека, не исчезает бесследно, а продолжается там, — пальцем в небо, — уже вечно. Каждая секунда запечатлена раз и навсегда, и нет такой, которую нельзя было бы, проигрывая снова и снова, заиграть, как пластинку. Минувшие эпохи, битвы, дуновение ветра и моментальное колебание язычка пламени, двадцать три тысячи реверансов безвестной дамы (подсчитано, что на протяжении своей жизни женщина делает до двадцати трех тысяч реверансов), все это никуда не девается. Там, — пальцем в небо, — места хватит.
— Ну и чего?
— Я сказал, что мест хватит… — вздохнул, — там. Мы не знаем всех тропок — в этом трудность. Кажется, небо перед тобой, как на ладони, бери, что хочешь. Но первое впечатление обманчиво. Каждое земное мгновение хранится под хрустальным колпаком — считай, чтоб не испортилось. Колпак зовется сферой. Поняла?
— «Тучки небесные, вечные странники, степью лазурною, цепью жемчужною…» Пушкина читала — ложусь.
— Ты ухватила самую суть. Сферы замысловато соединены невидимыми трубочками. Думаешь: два события тесно связаны, а на самом деле такие концы приходится делать… Например, чтобы посмотреть одну упадническую пьесу, давно сошедшую со сцены прямо в зал, мне пришлось отправиться за границу…
— Ух ты, и как?
— Что — как? Пьеса?
— Заграница.
— А я ее не разглядел. Цена за билет была умопомрачительная: эмиграция.
— Стоило?
(О, милая девочка, да разве ж я знаю?)
— Как сказать… Потом я решил махнуть из одних тридцатых в другие тридцатые, из страшных американских в счастливые советские. Снова построил себе плот — а ведь было немало таких, что плыли теплоходами, прямиком в краснознаменный стрелковый одна тысяча девятьсот тридцать седьмой год.
— Ясненько. Взял бы меня с собой? — Это как-то сразу поменяло диспозицию: совсем подросток, кожа да кости — пробирает аж насквозь. Малолетняя преступница, она все учуяла. — Ты женат?
Я солгал, не в силах противостоять старческому недугу — занывшей пояснице.
— Но я же для тебя старик.
— А я для тебя старуха. Хочешь старуху?
— Да… но мне некуда ее вести. Я не местный, живу в общежитии.
— Не страшно, сейчас не холодно. А после двинем в краснознаменный ворошиловских стрелков тридцать седьмой полк. Тра-та-та.
Целую ночь кочевали мы с полянки на полянку (для разнообразия, а также в целях конспирации), набираясь во время переходов сил для новых хрупких подвигов. Начинало светать. Скоро появятся первые люди. Так и есть — первые люди. Бородатые. На одной из полянок (мы — охотник за деревом) сидели они и жгли костры. При этом плакали: