Я застал Фераля в ужасном состоянии. Бедный старик, слепой и лысый, сидел в кресле у камина, свесив голову на грудь. Его белые зрачки, казалось, смотрели на трупы сыновей. Он молчал, и большие капли пота бежали по его лбу и впалым щекам. Он был бледен, как умирающий. Несколько старых товарищей пришло его утешить. Они сидели кругом, покуривая трубки, и временами говорили ему: «Ну, полно, старик, вспомни-ка лучше, как мы захватили батарею при Флерюсе[4]». Или что-нибудь в таком же роде. Он ничего не отвечал и только тяжело дышал, при этом его щеки надувались.
Старики качали головами и говорили:
– Плохо дело!
Я поспешил поскорее осмотреть часы и вернуться домой.
Дома я рассказал дядюшке Мельхиору все новости, какие узнал.
– Да, да, – сказал он, – теперь начнутся великие бедствия. И пруссаки, и австрийцы, и русские, и испанцы – все бросятся на нас. И мы потеряем все, что выиграли во время революции. Вместо того чтобы быть первыми, мы станем последними из последних.
Когда мы обедали, послышался колокольный звон.
– Видно, кто-нибудь умер, – сказал дядюшка Мельхиор.
Через десять минут зашел раввин и принес часы в починку.
– Вы не знаете, кто умер?
– Старик Фераль.
– Как, «знаменосец»?
– Да. Он попросил, чтобы ему прочли последнее письмо его старшего сына. Сын писал, что он надеется вернуться весной в чине офицера и поцеловать отца. Услышав эти слова, старик хотел подняться, но упал. Сердце не выдержало. Письмо убило его.
Глава V. Новый набор
Через несколько дней пришло известие о том, что Наполеон прибыл в Париж. Но теперь все интересовались больше тем, будет ли новый набор. Я худел с каждым днем. Дядюшка Гульден успокаивал меня:
– Не бойся ничего, Жозеф. Ведь ты не можешь маршировать. Ты отстанешь на первом же этапе.
Я все-таки беспокоился.
Когда мы работали вдвоем с Гульденом, он мне говорил иногда:
– Люди, которые нами правят и говорят нам, что Господь послал их на Землю, чтобы устроить наше счастье, начиная войну, даже не думают о бедных стариках и несчастных матерях, у которых они ради своего честолюбия вырывают сердце из груди. Они не слышат, как горько рыдают родители, которым сообщают новость: «ваш сын убит… вы его никогда не увидите, он погиб, растоптанный лошадьми, или от пули, или в госпитале после операции, в горячке, когда он призывал к себе маму, как малый ребенок». Наши правители не видят слез матерей. Они не думают о них. Или они принимают людей за животных? Или они думают, что никто не любит своих детей? Они ошибаются! Весь их гений и все их мечты о славе – чепуха. Только ради одного весь народ – мужчины и женщины, старики и дети – должны идти в бой: только в защиту свободы, как было в революцию. Тогда все вместе гибнут или побеждают. Кто остается позади – тот трус: за него борются другие. И победа приходит не для немногих, a для всего народа. Отец и сын защищают семью. Если их убивают, это печально, но зато они гибнут за свои права. Вот только такая война за свободу – справедливая война. Все остальные – ненужные войны. Слава воинственного правителя – это слава не человека, a дикого зверя.
Я во всем был согласен с дядюшкой Мельхиором.
Восьмого января появилась большая афиша на здании мэрии. Император объявлял о новом наборе. Призывалось в солдаты 150 тысяч рекрутов 1813 года, сотня полков ополчения 1812 года (они думали, что их уже больше не тронут), 100 тысяч рекрутов, оставшихся от наборов с 1809 по 1812 год и так далее. Таким образом, должна была получиться армия больше той, какая погибла в России.
Когда рано утром стекольщик Фуз рассказал нам об этой афише, мне стало не по себе.
«Теперь меня заберут, – мелькнула мысль, – я пропал! – Я чуть не упал в обморок. – Пропал, я пропал!..»
Дядюшка Гульден облил меня водой. Я был бледен, как смерть, руки мои повисли.
Не мне одному угрожала опасность идти в солдаты. В том году многие отказывались идти на службу. Одни, чтобы избежать солдатчины, выбивали себе зубы, другие отстреливали себе большой палец, третьи скрывались в леса.
Многие матери сами убеждали детей не слушаться жандармов и советовали бежать. Они бранили императора и кляли войну. Их долготерпение истощилось.
В тот же самый день я пошел к Катрин. Войдя в дом, я понял, что печальная новость им уже известна. Катрин горько плакала. Тетя Гредель была бледна.
Мы молча поцеловались, a тетя гневно сказала:
– Ты не пойдешь в солдаты! Нас эти войны вовсе не касаются. Даже священник говорит, что дело зашло слишком далеко. Пора заключать мир. Ты останешься. Не плачь, Катрин, я тебе говорю, что он останется.
Она громыхала своими чугунами и вся позеленела от гнева.
– Мне давно опротивела эта бойня! Уже два наших двоюродных брата, Каспер и Йокель, сложили свои головы в Испании ради этого императора. A теперь ему понадобились уже юнцы! Ему мало того, что он погубил триста тысяч человек в России. Вместо того чтобы подумать о мире, он, как безумец, хочет вести на избиение последних людей. Ну, мы еще посмотрим!
– Ради бога, тетя, говорите тише, – сказал я, посматривая на окно, – если вас услышат, мы погибли.
– Я и хочу, чтобы меня слышали. Я не боюсь твоего Наполеона! Он и начал с того, что заткнул нам глотку, но теперь эти времена прошли. Ты скроешься в лесу, как Жан Крафт и другие. Ты проберешься в Швейцарию, и мы приедем туда с Катрин.
Тетя угостила нас еще более вкусным обедом, чем обыкновенно. Я вернулся к четырем часам домой, немного успокоенный ее словами.
В городе я услышал барабанный бой. Сержант Армантье стоял среди толпы и объявлял, что жеребьевка призывников состоится пятнадцатого, то есть через неделю.
Толпа молча разошлась во все стороны. Я вернулся домой печальный и сказал дядюшке Мельхиору:
– Жеребьевка в ближайший четверг.
– А! Они торопятся.
В печальном раздумье и тревоге прошла для меня вся эта неделя.
Глава VI. Жеребьевка
Стоило посмотреть на то, что делалось утром 15 января 1813 года в мэрии города Пфальцбурга.
И теперь призыв сулит мало радостей: приходится покидать родных и друзей, свою деревню и землю и идти бог весть куда, чтобы учиться: «раз-два, раз-два; равнение направо, равнение налево; на-караул! и т. д.». Но зато, в конце концов, возвращаешься домой, a в те времена из ста возвращался чуть ли не один. Идти в солдаты – значило отправляться почти на верную смерть.
Я был на ногах с раннего утра. Облокотившись на подоконник, я глядел на приходивших новобранцев. Жеребьевка началась около девяти часов утра. Скоро на улицах послышался кларнет Пфифер-Карла и скрипка Андре. Они играли тот самый марш, под звуки которого не одна тысяча эльзасцев навсегда ушла со своей родины. Новобранцы танцевали, взявшись под руки, громко кричали, били каблуками в землю и заламывали шляпы, чтобы казаться веселыми. Но на сердце у них было тяжко. Однако обычай требовал этой веселости. Тощий, как щепка, и желтый Андре вместе со своим круглым и толстощеким товарищем напоминали факельщиков, которые, провожая гроб, толкуют о разных пустяках.
Я уже собрался выходить из дому, когда к нам вошла тетя Гредель и Катрин. Глаза Катрин были совсем красные: было заметно, что она много плакала.
Она молча обняла меня. Мне уже пора было идти – пришел черед горожан.
– Эти жеребьевки – одна форма, – говорил дядюшка Мельхиор, – уже давно никто не вынимал счастливого жребия. Да и при хорошем жребии всегда приходилось идти в солдаты через год или два. Теперь эта жеребьевка не имеет никакого значения.
Мы вышли все втроем на улицу. Новобранцы толклись в лавках, покупая ленты. Многие из них плакали, но при этом не переставали петь, как безумные. Другие целовались, рыдали и тоже пели что-то. Все соседние музыканты собрались в городе и громко играли на всевозможных инструментах.