В здании напротив издательства был бар под названием «Ёнгун»[45], построенный в западном стиле. На его вывеске по очереди, начиная с самого верха, мигали выстроенные в вертикаль буквы. Заложив бумагу в пишущую машинку, я печатал, только временами останавливаясь на середине таких предложений, как «Я даже сыну не стал ничего говорить. Зачем рассказывать такие вещи, от которых даже кости болят?» или «Как можно передать это словами?!», я смотрел на мигающую вывеску.
Иногда, выключив магнитофон, я читал книги, сняв их с книжной полки. Это были романы Гёте «Страдания молодого Вертера», Стендаля «Красное и черное», Эмили Бронте «Грозовой перевал». Они привлекали меня куда больше рассказов людей с тех кассет. Те мужчины и женщины не хотели говорить о многих вещах и были не в силах никому ничего передать, ведь, естественно, никто не мог записать их невысказанных слов. Совсем другим делом были строки из произведений, например:
Нет, хорошо! Все хорошо! Если бы я был ее мужем! О, Господь, создавший меня, если бы Вы уготовили мне такое счастье, моя жизнь превратилась бы в неустанную молитву, в которой я бы благодарил, не разбирая, где истина, а где ложь. Например, такую молитву: «Боже, простите мне эти слезы, простите мои такие несбыточные желания! Если бы она была моей женой! Если бы я только мог прижать ее к своей груди — самую очаровательную женщину на этой земле под этим солнцем!» или «Я буду молиться лишь об одном. Я буду повторять молитву до тех пор, пока мой язык не занемеет. Кэтрин Эрншо! Пока я жил рядом, вы не могли обрести покой! Вы сказали, что это я вас убил. Возможно, поэтому вы приходите ко мне после смерти, превратившись в духа! Мертвый человек приходит к убившему его человеку в образе духа! Я знаю, что ваш призрак бродит по Земле. Будьте всегда вместе со мной. Неважно, в каком виде, лучше сделайте меня сумасшедшим, чем одиноким!»
Словно безумный, я прочитал залпом весь роман, не заметив, как наступила тропическая ночь. Непонятно от чего — от возбуждения или от духоты, но у меня поднялась температура, и, не в силах терпеть жар, я выбежал на улицу. Когда я дошел пешком до улицы Чжонно 4, температура немного спала. Я возвращался обратно, не торопясь шагая по дороге.
Ночная летняя улица Чжонно — это республика шатающихся людей, опьяневших от водки. Магазины закрыли двери, и теперь только заведения, вывески которых мигали в темноте, были предназначены для них.
Я медленно брел по улице. В глаза бросалось сразу все: огоньки пивного бара, крытые лавки, рестораны, где продавали отварной рис в бульоне; ощипанные куры, висящие вверх ногами в духовке; морские угри, которых живьем жарили на сковороде; отваренные рыбы со странным названием «морские дьяволы»; владельцы лавок, помешивающие ярко-красный бульон; холодный свет мигающих ламп на вывесках, рассеивающих темноту; теплый свет фонарей, висящих на телефонных столбах вдоль переулка; нетерпеливые глаза людей, ждущих последнего автобуса…
Люди бродили по улице в темноте этой летней ночи, словно бездомные сироты. Они шли по направлению к улицам Чжонно 5 или Чжонно 1, а также улицам Ыльчжиро и Юльгонно. Прогуливаясь вот так, пешком, можно было увидеть пьяниц, которые толкались, схватив друг друга за шиворот, или продавца киоска, который, собрав мужчин среднего возраста и мальчиков старше десяти лет, расхваливал стимуляторы, повышающие сексуальную активность. Из ручной тележки, переделанной под прилавок, до поздней ночи доносились популярные песни с пиратских кассет. Во мраке виднелись фигуры женщин, которые хватали за рукава проходящих мужчин и не давали им пройти, силуэты нищих, спящих на гофрированном картоне, постеленном прямо на земле.
Однажды, прогуливаясь так до парка «Пагода», я остановился и, вдыхая теплый ночной воздух, посмотрел на дерево гинкго, стоявшее за воротами, установленными в честь первомартовского движения за независимость страны. В ту летнюю ночь, глядя на то дерево, я дал себе множество обещаний: «Я буду изучать разные вещи — снова и снова! Я буду учиться и еще раз учиться! Я сдам выпускные экзамены и поступлю в университет! Я обязательно стану замечательным человеком! Я заработаю много денег! Я тоже буду жить, помогая другим людям!» Среди моих обещаний были и те, которые, как я понимал в душе, выполнить было почти невозможно: «Я найду мать! Я встречусь с матерью! Я хотя бы один раз назову ее мамой!» Хотя, конечно, я не мог пообещать: «Я стану ее мужем!»
В то время я уже открыл, что у всех людей где-то глубоко внутри бывают такие мысли, о которых они никому не могут рассказать. Также я осознал, что понять те мысли чрезвычайно трудно.
* * *
В конце лета 1979 года на Корейский полуостров обрушился тринадцатый тайфун «Биро». В каждой телепередаче предупреждали, что на Корею придется его самый сильный удар. И действительно, в тот день с утра дул ураганный ветер, в издательстве сильно дребезжали стекла в окнах, сломалась телевизионная антенна, по городу были случаи, когда ветром вырывало деревья, которые росли у дороги.
В то время я уже закончил обрабатывать интервью, поэтому у меня не осталось никаких дел. Теперь я выполнял мелкие хозяйственные работы, прибирался в офисе и туалете, ходил по разным поручениям, например в Национальную центральную библиотеку, где делал копии статей и куда приносил их оригиналы, полученные от авторов.
В тот день, когда налетел тайфун «Биро», я находился в книжном магазине, расположенном на улице Чжонно. Внезапно отключилось электричество, и работники магазина везде зажгли свечи. Когда я, со свечой в руке с трудом отыскав нужные книги и рассчитавшись за них, вышел на улицу, часы показывали около четырех, но вокруг было темно.
За то короткое время, пока я возвращался в издательство, я промок до нитки. Держа в одной руке зонт, с которого капали крупные капли дождя, в другой — связку книг, я вошел в переулок, находившийся за улицей Чжонно 2. Когда я поднялся на второй этаж издательства, входная дверь была приоткрыта, а из комнаты доносился голос брата Кантхо:
— Я в отчаянии. Рядом умирают люди, но никто не мучается от этого. Люди, трепеща от страха перед насилием безжалостной власти, стараются закрыть глаза на это. Потому что в этой стране даже сочувствие к чужой боли является поводом для репрессий и считается действием в интересах врага. Поэтому страдающим людям ничего не остается, кроме как становиться еще более одинокими. Как могло такое случиться? Почему правительство считает врагами тех, кто прямо заявляет, что в этой стране живет страдание? Почему сочувствие к мучениям бедных и притесняемых людей стало достаточной причиной, чтобы тебя назвали предателем?! Разве у нас нет права выбрать другое правительство? Если у нас нет такого права, что же мы можем на самом деле сделать для тех храбрецов, которые, не боясь агрессии со стороны государства, обращают внимание на проблемы других людей? Мы должна заставить людей чувствовать чужую боль сильнее, чем свой ужас. В этом состоит суть той работы, что мы можем выполнить собственными силами.
— Что означают твои слова о том, чтобы заставить людей чувствовать чужую боль сильнее, чем свой ужас? — раздался голос дяди Чжэчжина.
— Душевная боль всегда сильнее, чем ужас. Но речь идет о собственной боли. Потому что, какой бы мучительной ни была моя боль, не было случая, чтобы другой человек ощутил ее точно так же, как ощущаю ее я. Это наш недостаток, из-за него нам приходится выбирать такое правительство. Если бы мы могли воспринимать чужое страдание, как свое, никакая власть не смогла бы притеснять личность. Вот такое значение имеют слова «заставить чувствовать чужую боль сильнее, чем свой ужас». Если мы желаем другую власть, отличную от нынешней, нам надо найти способ сделать так, чтобы для членов правительства муки народа стали равнозначны собственным мукам. Если не получится, вероятно, стоит пойти на иные меры — показать людям нечто, что превосходило бы их страдания, — сказал брат Кантхо.