— Я лежал без памяти. Предательское нападение подкупленного убийцы тебе известно? — произнес угрюмо гетман.
— Эту подлость я узнала потом... — прошептала Марылька и продолжала горячо: — Ты говоришь, что другие умирают. Что смерть? Мгновение — и вечный покой. Позор страшнее смерти! И остаться для мук, для позора могло заставить только одно непобедимое чувство — любовь! И я ради этой любви осталась жить, чтоб увидеть тебя, оправдаться перед тобой. Мне было это легче сделать, чем я предполагала, потому... потому, — опустила она стыдливо глаза, — что все остальное время я была вдовою. Эта самая челядь обнаружила мне еще до шлюба разврат ненавистного мне негодяя, а потом я его поймала с покушавшеюся на жизнь бедною Оксаной и спасла ее от насилия, открыла через нее притон его жертв и разорвала с ним навсегда. Это вечно пьяный развратник вздумал было воспользоваться своими правами, но получил такой отпор, что оставил меня в покое навсегда. И я в глуши, в уединении коротала свои дни только с сердечною тоской да с думой о моем рыцаре, о моем соколе, о моем месяце ясном!
Слова Марыльки были так искренни, доводы так правдивы, а сама она так обольстительно прекрасна, что буря бешенства и ревности начала мало-помалу утихать в груди Богдана: морщины на лице его расправились, цвет лица стал ровнее, в глазах блеснул ясный огонь.
— Но почему же ты не дала мне знать? — промолвил уже мягче гетман, сделав движение к Марыльке.
Горевшее ярким румянцем лицо ее озарилось робкою, счастливою улыбкой; она готова была уже броситься снова в объятия к своему желанному повелителю и промолвила кокетливо:
— Ведь я же перекинула моему гетману из Збаража стрелкой лыст.
Этот детский, кокетливый тон показался Богдану фальшивым, и яд ревности снова ожег его сердце, а в груди зашевелилось убаюканное было недоверие.
— Нет, не могу, не могу верить! — вскрикнул он, закрывая руками глаза и отшатнувшись к столу. — Вздумала отозваться, когда уже над всем Збаражем произнесен был смертный приговор. Свою жизнь спасала! А может быть... Ха-ха-ха! За шкуру своего малжонка дрожала!
Марылька побледнела и схватилась рукою за грудь.
LXVI
Глаза Марыльки сверкнули гордым огнем, и она заговорила, подняв высоко голову:
— Что ж, оскорбляй меня, издевайся над этим глупым сердцем! Я ведь невольница здесь и беззащитна! Так, так... — продолжала она горько, — теперь моей любви нельзя верить — не стоит. Ей можно было верить тогда, когда я из дома коронного канцлера попросилась к простому, незначному козаку, которого я сразу полюбила всей своей девичьей душой! Ей можно было поверить, когда я, забывши и стыд, и совесть, отдалась пану писарю, зная, что своею красотой я могла бы себе и почет, и богатство купить... О, тогда мне можно было верить! Но когда пан гетманом стал, в моем сердце должен говорить только расчет. Что ж, пусть и так! Но ты забываешь одно, гетмане, — переменила сразу тон Марылька и заговорила дрожащим от глубокой обиды голосом. — Не только из осажденного Збаража посылала я тебе письма, я присылала тебе письмо еще год тому назад, через Оксану, которую я спасла от рук негодяя! Тогда ты еще сам не знал, чем окончится дело, а в Польше все, все пророчили тебе погибель и позорную смерть! Но я не побоялась разделить ее с тобою, я молила тебя вырвать меня от Чаплинского... Я всюду полетела бы с тобою... Я ловила тоскующим сердцем каждую весточку о тебе, я мыслью торжествовала с тобою твои победы...
— Га, победы, победы! — заметил колко Богдан, но Марылька не дала ему опомниться.
— Да, торжествовала победы, — продолжала она горячо, — и трепетала за твою судьбу... Тогда еще не было Пилявецкого поражения, и кто знает, чем бы кончилось дело, если бы не побежали все от одного твоего имени. И я боялась этого, я хотела быть вместе с тобою, я измучилась от этой страшной тревоги... Да, Богдане, я не хотела умирать, потому что хотела жить с тобой! — И Марылька простерла к Богдану руки, но он еще, видимо, колебался.
— О гетмане, не отталкивай меня, не отталкивай меня! — вскрикнула безумно она, падая перед ним на колени. — Зачем ты хочешь отнять у меня твое сердце, когда оно любит меня? Чем виновата я в своем несчастии? Одного тебя я люблю с самых детских лет... Разве ты забыл ту страшную ночь, когда ты спас меня на турецкой галере? Разве ты забыл те дни, которые мы провели с тобою на чайке, помнишь те долгие переезды по зеленой степи, когда я скакала с тобой рядом, когда ты поклялся быть мне вторым отцом?
— О невозвратимое счастье! Есть ли у тебя бог в сердце? — простонал Богдан, опускаясь в изнеможении на лаву. — Я хочу верить тебе — и не могу... Понимаешь, какая это мука?
Но Марылька не слушала его слов; уцепившись за его руку, она подползла на коленях к гетману и, охвативши его колени руками, продолжала свою речь. Она уже не говорила, она шептала каким-то страстным, задыхающимся голосом:
— Вспомни те дивные весенние дни, когда мы ехали с тобою из Варшавы, вспомни те летние прозрачные ночи, которые провели мы с тобою в Суботове! Помнишь ли ту ночь?.. Чад и беспамятство... Ведь это я, твоя коханая, твоя любимая Леся! Я снова хочу любить тебя больше жизни, больше света, больше всего!
От жгучих речей лицо Марыльки загорелось жарким румянцем, черный креп свалился с ее головы, золотистые волосы разметались по плечам и окружили ее голову светящимся ореолом; глаза ее, потемневшие, как сапфир, впивались в глаза Богдана; они, казалось, проникали какими-то огненными нитями в самые тайники его сердца... Опьяняющий аромат ее дивного тела кружил голову Богдана. А голос Марыльки шептал все страстнее какие-то безумные, бессвязные слова... Гетман уже не разбирал их значения, а только слушал этот голос, дивный, чарующий, страстный, заставляющий забывать все окружающее.
— Олесю, радость моя! — вскрикнул клокочущим голосом Богдан, сжимая до боли ей руки. — Скажи мне, есть ли бог в твоем сердце? Правдивы ли твои слезы? Есть ли хоть капля правды в твоих словах? Я молю тебя — правды, правды! Я хочу верить тебе, слышишь, хочу!
— И верь! Верь! — подхватила горячо Марылька. — Тебя одного люблю и любила! За тобой пойду на край света! Для тебя только и живу, мой желанный, мой коханый!
— Поклянись мне!
— Клянусь последними страданиями отца, клянусь спасением моей души, клянусь своею предсмертною минутой, — страстно заговорила Марылька, сложивши на груди руки, — тебя одного любила и люблю! Чаплинского не знала. Он ненавистен мне, как никто на земле. Пускай отступит от меня навеки пречистая матерь, если в моих словах есть хоть капля лжи! Пускай над моею могилой креста не поставят! Пусть я умру без отпуска, как Каин!
— Помни, что нарушителей клятвы, — сказал мрачно Богдан, — ждет страшная кара и там, и здесь, на земле.
— Что мне кара? — вскрикнула горько Марылька. — Может ли быть большая мука, как то, что ты не веришь ни мне, ни моим слезам? О, чем же мне заслужить твою веру? — продолжала она, обливаясь слезами. — Чем мне уверить тебя, чем, скажи? — заломила она в отчаянии руки.
— Елена! — прошептал Богдан, теряя над собою власть. — Последний раз, на бога... правду... если ты любишь, любила меня, все, все забуду! Ах, как я тебя люблю!
— О гетмане! — прервала его страстным воплем Марылька и бросилась к нему на грудь.
Богдан не отстранил ее, а обвил своими руками. Теплое, ароматное тело прильнуло к нему с такою страстью, что Богдан почувствовал, как все закружилось в его голове. Этот аромат, эта близость безумно любимой женщины опьянили гетмана, а Марылька, прижавшись к его губам своими губами, шептала страстно, безумно:
— Люблю, люблю, люблю тебя одного!
Вдруг у входа раздались какие-то спешные шаги; в одно мгновение Марылька отскочила от гетмана, и в эту же минуту на пороге появился джура.
— Как смеешь ты нарушать мой наказ? — крикнул на него запальчиво гетман.