— Что ж ты думаешь теперь предпринять, гетмане? — прервал его размышления Немирич.
Богдан посмотрел на него пристально и призадумался, — и сам он еще не знал хорошо, что предпринять, и не хотел своих неустановившихся дум доверять сразу чужому лицу; ему было интереснее узнать сперва мнение гостя, поэтому он и прибег к своему обычному приему — к хитрости.
— Хочу идти в Варшаву, — ответил он спокойно.
— Зачем?
— Чтоб утвердить незыблемо наши права и дать свободу народу.
— Но если все это дается тебе добровольно?
— Обещается только, — поправил с улыбкой Богдан, — да и не королем, а королевичем.
— Но ведь если вы подадите за него голоса, так он будет избран несомненно.
— А если и будет избран, то еще нужно, чтобы исполнил обещание, а потом чтобы и сейм утвердил предложенные нам королем права и привилеи, а разве сейм утвердит их, славный мой подкоморие? Разве самозванные королята откажутся когда-либо от наших роскошных степей, от наших девственных нив, от наших тенистых лугов да еще от нашей даровой рабочей силы? Сроду! Во веки веков!
— Год назад — ни за что бы, правда, но ведь теперь вместе с твоим голосом будут говорить Желтые Воды, Кодак, Корсунь, Пилявцы.
— Ха-ха, пане мой любый! Коротка у вельможных панов память: что прошло, то минуло, а сегодня снова хоть из пальца высоси!
— Но ведь сначала же нужно испробовать мирные средства и увериться, что они невозможны?
— То есть дать время оправиться снова врагу?
— Так этим временем воспользуешься и ты — укрепишь свою страну внутри, оградишь ее недоступными твердынями.
— Для того все-таки, чтобы в конце концов решить спор мечом? Так лучше его в ножны и не вкладывать.
Богдан был с виду упорен и строг, чем вызывал в своем собеседнике горячее стремление переубедить его; внутри же у гетмана била ключом радость, так что чем больше протестовал Немирич, тем ему труднее было ее сдержать.
— Но, дорогой мой гетман, — говорил убежденно гость, — меч есть зло, а потому к нему надо прибегать в крайности, изверившись в остальных способах.
— Да, да, изверившись, — подхватил гетман, — вот я и поведу в самое сердце Польши сотню тысяч своих лыцарей да другую сотню тысяч татар, тогда и панам лучше припомнятся Кодак и Пилявцы, да и для выбора короля прибавится голосов.
Немирич схватился с кресла. Волнение стиснуло ему грудь, ужас широко открыл его темные, выразительные глаза.
— Ты не сделаешь этого, — воскликнул он, хватая гетмана за руку, — ты на такое святотатство, на такое варварство не способен! Ведь эти двести тысяч обратят в руину и кладбище страну! Ведь ты до Варшавы проложишь пустыню! Ты погубишь невозвратно отчизну, от жизни которой зависит и ваша судьба! Ведь на эту руину набросятся хищные соседи, расшарпают, разорвут на куски все наследие и поглотят вместе с нами и вас... поглотят, богом клянусь... и твои задавленные, обессиленные правнуки не посмеют даже подумать о какой-либо борьбе, а потонут в пучине насилия... Гетмане! — загорался трогательным чувством Немирич. — Я прибыл к тебе не из корыстной цели и не из жажды славы, — ты знаешь, что и того, и другого у меня есть довольно, — меня привлекло сюда лишь горячее желание добра твоему народу, верь!
— Верю! — пожал ему крепко руку Богдан, не отводя сверкавших сочувствием глаз от своего собеседника.
LVI
— Да, верь, — говорил Немирич пламенно Богдану, — тебе нужно не разрушить Польшу, а укрепить в законе и власти, что и можно сделать, поддержав короля.
— Иезуита, — вставил Богдан.
— Хотя бы и иезуита. Генрих сказал, что Париж стоит обедни, и переменил исповедание, а Казимиру польская корона дороже кардинальской шапки; он к ней и ко власти стремился всеми силами души, для них он признает и libertas constienciae...[26] Да, Польша, или, лучше сказать, Речь Посполитая, нужна тебе как крыша, как храмина, под которой ты будешь устраивать благополучие своей страны... Тебе дала в руки фортуна счастливый момент, — пользуйся же им, но не злоупотребляй: укрепи столбы здания и осчастливь сущих под ним; только слепец Самсон разрушил их из чувства мести, но и сам же погиб под развалинами. Счастливый момент может быть обращен в вечное проклятие, если мы не сумеем понять его!
— О светлый ум! — обнял Немирича в порыве восторга Богдан. — Как же я счастлив, что мои мысли, хотя и затуманенные сомнениями, совпадают отчасти с твоими!
— Это действительно счастье, — воскликнул растроганный подкоморий, — и не мое, и не твое, а всего народа! — И он начал с увлечением развивать перед Богданом политику, которой следовало держаться. Польша-де сейчас необходима для целости и бытия самой Украйны; она из всех союзников — самый безопасный; нужно поддержать ее временно, чтобы воспользоваться ее покровом для внутреннего устройства страны, на которое и следует обратить все свои силы. Панский строй Польши непременно поведет ее к гибели и распадению, так нужно, чтобы Украйна к тому моменту переросла свою опекуншу и смогла зажить полной жизнью. Самые недостатки и пороки теперешней утеснительницы должны служить указаниями, как устроить и уладить хатние дела в родной стране, и уж, конечно, не на польско-панский манер. Должны быть вызваны к жизни великие народные силы, и они здесь дадут поразительные плоды... Немирич стал рисовать перед гетманом яркими красками дивные картины будущего: академии, школы должны покрыть всю страну, призванные из чужих стран мастера и художники научат население новым формам производства, естественные блага и плодородие обогатят страну. Право за правом переходило бы неизбежно, силою течения вещей, в руки гетмана; Европа привыкла бы видеть Украйну самостоятельной, свободной и сильной; ополченная мощью и окрыленная знанием, она стала бы твердою стопой у Черного моря и посылала бы свои корабли за богатствами по всему миру... Наконец, культура дряхлеющей Польши должна будет уступить культуре свободной и сильной страны!
Богдан возражал, горячился, увлекался сам дивною силой фантазии своего собеседника, словно подымавшего перед ним дальний горизонт, за которым сиял такой яркий свет, и снова возвращался к своим сомнениям; в одном только он теперь был убежден твердо: что никакие крики толпы не подвинут его идти на разорение Польши; вчера перед образом спасителя подсказало ему такое решение сердце, а сегодня разум утвердил это решение. Белый свет застал собеседников за ковшами венгерского и за теплым, дружеским разговором. Наконец Богдан встал; за ним поднялся и Немирич.
— Прости, дорогой гость, — сказал Богдан, провожая Немирича и пожимая ему дружески руку, — что я отнял от твоего отдыха ночь; причиной тому твой увлекательный ум и моя безмерная радость видеть тебя среди своих лучших друзей и порадников.
Но гетману самому не суждено было в этот день воспользоваться отдыхом. Сначала необычайное возбуждение не давало возможности успокоиться сразу его нервам, а потом, когда при первых лучах, ворвавшихся алою струйкой в палатку, он прилег было на канапу, его подняла с нее новая неожиданность: вбежал джура и громко, без всяких церемоний объявил, что у входа палатки стоит Ганна с Олексой Морозенком. Богдан вскочил на ноги как обваренный кипятком. Целый вихрь ощущений, — и жгучей страсти, и едкой ревности, и неодолимой тоски, и бешеной злобы, — наполнил пламенем его грудь и бросился яркою краской в лицо.
— Сюда, ко мне, друзья мои! — крикнул он, отдернув полог палатки.
Вошла Ганна, а вслед за ней нерешительным шагом вошел и Морозенко.
— Что ж ты, Олексо, едва чвалаешь ногами? На грудь ко мне, чертов сын! — обнял он его горячо. — Не ранен ли? Или изнемог в пути? Ну как? Да что же это ты стоишь, словно вареный? — засыпал его гетман вопросами.
— Прости, батько, — ответил наконец тот взволнованным голосом, — не справился, не исполнил воли твоей: всю Волынь кровавым следом прошел, добрался до дремучих лесов Литвы и не нашел ни Чаплинского, ни ясновельможной пани, ни Оксаны...