Вдруг девица в лодке поднялась на берег, камень голубой как кинет, а за ним другой.
Сбрякали камешки о гальку и… проснулась Улька.
«Ох! Как крепко я спала. А я думала, все это правда», — удивилась Улька и уставилась на речку: не увидит ли она опять ту же лодку золотую?
Но кругом еще тише стало. Из-за дальних сопок сумерки пришли, туман с реки по еланям лентами пополз.
«Побегу домой, а то мамка ругаться будет!» — решила Улька и зачерпнула напоследок песок с мелкой галькой в ладонь. Тряхнула раз-другой и замерла на месте: на ладошке ее сверкнул камень голубой, потом еще.
В сумерках камешки живым огоньком горели. От радости Улька обомлела. Камешек, что поменьше был, кинула в туесок, а который побольше, в кулак зажала и ветром домой понеслась.
Вот уже и сопка, где прииск притулился, вот и дедову копушку увидала, а за ней — родная изба, что из земли одним глазком на свет глядела.
Вдруг за спиной у Ульки зазвенели колокольцы. Оглянулась она, и ноги у нее от страха подкосились: во весь мах по дороге тройка лошадей неслась. На козлах маячил кучер в петушиной шапке.
Вот уж кони совсем близко. Еще ближе.
— Дави! Дави! Ха-ха! Червяка! — орал хозяин прииска, тыча жирным пальцем на девчонку, но враз глаза его остекленели. Увидал он в руках у Ульки туесок.
— Стой! — крикнул хозяин кучеру. — Кажись, еще забава! Отыму у девки туесок.
Шаром выкатился с коробка и кинулся он к Ульке. Уцепился за туесок, но девчонка его еще крепче к груди прижала. Видать, решила ни за что его хозяину не отдать.
Дальше все приключилось скорее, чем эхо долетело до гор и обратно: вырвал хозяин у Ульки туесок. Пнул ногой в грудь, в то самое место, где ее сердце билось. Резанул Улькин голос тишину и где-то совсем близко замер.
А тройка была уже далеко, и пьяные крики господ за сопку унеслись.
Сбежались люди. Смотрят на канаву, а в ней Улька лежит — без кровинки в лице. Только большая, как самая чистая вода, слеза из-под ее закрытых век скатилась и застыла на щеке.
Крепко стиснул зубы отец Ульки. Поднял с земли дочку и припал к ее маленькой груди, но сердце уже не жило. Он еще пуще дочку к своему большому сердцу прижал, и в это время у нее кулачок разжался и на землю камешек упал. Кто-то поднял его, поглядел в потемках и тихонько прошептал:
— Ни дать, ни взять, как Улькина слеза, — чистехонькая, окаменелая.
Но не до камней было людям. Такая злоба поднялась на хозяина у всех, что попадись он в ту пору — несдобровать бы варнаку!
— Проклятый! Кровопиец окаянный! — кричали они, неистовствуя.
Но потихоньку разошлись люди. Затих крик и плач матери и родных убитой Ульки.
Откуда ни возьмись — ветер поднялся. Туча черная небо все закрыла. Пошел дождь. Будто хотел смыть он с земли слезы и кровь маленькой Ульки, что первая нашла редкий камень — хрупик, или, как ученые его называют, эвклаз — один из самых редких самоцветов. Только в двух местах во всем свете был найден этот камень — у нас, на Санарке-реке, да в далекой Бразильской земле…
АНДРЕЙ ЛОБАЧЕВ
— Горщик горщику — рознь, — начал свой рассказ Михаил Дмитриевич Лобачев, прославленный на Урале горщик. — «Пошел в гору — знай приметы камня да иди в горы без корысти», — так нам еще деды говорили.
Коршунами кружились скупщики вокруг рудознатцев, ну а настоящий горщик или старатель дедовы наказы не забывал, крепко их помнил. Других в пример приводить не буду, а о брате расскажу. Редкостный талант брат Андрей имел на камни. Только вот грамотешки ему не хватало, как и я, самоуком до всего доходил.
Как сейчас помню. Малым я еще был, а Андрейка еще меньше. У соседа-лавочника парнишка рос — погодок со мной. Дурной такой парень был, ну чисто пенек. Примется книжкой вертеть перед Андрейкой. Вертит, а сам наговаривает: «Вот дашь светлый камень — дам книжку почитать!»
Андрей-то уж в то время вовсю работал в горах. Лет десять ему было. До страсти любил он камень, ну а книга тоже манила. Ежели, бывало, дорвется он до нее, будто самоцвет в руках держал.
Часто он отца просил купить книгу — да куда тут. Бедность нас шибко ела. Хоть и с малых лет терли бока возле камня, а от бедности, как от дождя осенью, не могли отвязаться.
Страшно вспомнить, как жили. Изба на боку. Одежа — одни ремки. Сбруи путней у лошаденки сроду не бывало, а отец покойный из копушек не выходил.
— Душу заложу, а до жилы дойду! — клялся он. — Ничего не пожалею. Жизнь отдам, а до доброго камня дойду.
Не на ветер старый горщик слова кидал. Не такой характер имел. Потверже гранита, посчитай, характеры-то были у рудознатцев.
Пошли мы, значит, с измалетства с Андреем по дедовой да отцовской тропе. Вместо книжек — кайла, вместо бумаги — горы.
Сколь хошь пиши да разгадывай знаки камня, леса и гор. Все ведь в единой силе рождено бывает. Потом уж много лет спустя довелось брату у самого Ферсмана поучиться. С ним работал Андрей. Александр Евгеньевич хвалил брата. «Неутихомирный ты наблюдатель, Андрей!» — говорил Ферсман, как сейчас помню слова эти.
Сойдутся, бывало, будто век не видались. Говорят, говорят и все о камнях. А то уйдут к самым дальним копушкам. Уйдут на день, и проходят неделю. Голодные, а довольные воротятся назад. Идут веселехонькие, только в котомках камни брякают.
Хороший был человек Ферсман. Хоть и ученый большой, а понимал мужицкую душу. Да еще как понимал!
Часто я глядел на них: на брата и Александра Евгеньевича. Один — большой ученый, а другой — босяк босяком, холщовая рубаха на нем, из понитка штаны, волосы на голове чисто помельник. А стоят эти оба человека, будто равные. Да еще спорить примутся, и Андрей частенько верх брал.
Смелый был брат, ничего и никого не боялся. Люди то лешего выдумывали, то всякие небылицы плели про старые шахты. Ради шутки. Да куда там! Андрея страхом не возьмешь.
Как-то Митьша — тоже добрый горщик был и шутник большой — вымазался чертом и ночью к шалашу Андрея подкрался. А дружки его за оврагом поджидали. Сидят и смотрят, что дальше будет. Андрей так Митьшу понужнул, что тот с горы пушинкой летел. Только один раз за всю свою жизнь Андрей испугался. Правда, молодой еще был. Как говорится, страхом не обучен.
Открыли мы корундовую жилу. А на богатимую натакались. Дело было в субботу, а суббота в старое время, известно, для горщика — светлый праздник. Разрешалось домой сходить, в бане помыться.
Ну вот. Артель-то вся в поселок ушла, а Андрея оставили жилу караулить. Известно, бобыль. Некуда податься.
Развел он костер. Сухарника в ночь заготовил. Вскипятил чаек. Прополоскал им брюхо. Кирпичный чай тогда горщики шибко уважали. От ломоты в костях хорошо и от сна воротило.
Сидит это Андрей у костра и вдруг слышит: кто-то в кустах нет-нет и шабаркнет. Будто из земли кто вылезает. А темень кругом как в забое ночью. Осенняя пора подходила.
Опять где-то кто-то шабаркнул. Приподнялся Андрей с земли и видит: на костер человек идет. Подошел. Поглядел. Но брат не сробел, оглядел гостя. Человек Андрею сказал:
— Мир на стану, — и, не дожидаясь ответа, спросил: — Не испужал я тебя?
— А чего мне пужаться? Не в диковинку ночной гость. Садись к огоньку. Не из пужливых наш брат рудознатец, сами кого хошь испужаем, — усмехнулся Андрей.
Сам потом нам рассказывал все это.
Ну вот, говорит это он пришельцу, а все же нет-нет и скосит глаз на гостя: дескать, что за птица?
Не поглянулся он Андрею. Купец не купец, а, видать, из богатеньких был. В ухе серьга да еще золотая, цепочка на брюхе. Сам тонкий, высокий — одним словом, будто худой голик против доброго кедра. Это против Андрея-то. Больше всего не поглянулось обличье гостя Андрею. Шея долга, голова махонькая, и то злые, то озорные глаза.