Вот он какой: в глазах чернеют дальние, исконные, таежные предки — тунгусы (и скулы чуть–чуть врозь разошлись углами), а дома, где–то у старухи матери, за божничкой (бессознательная старуха!) свидетельство городского четырехклассного училища; крепкие белые зубы привычны грызть расколотку (иные строганиной называют: на тридцати градусном морозе застынет до звона серебряного рыба, на хрусткие, белые куски обухом разобьешь ее — вкусно!..); понятен ему стоязыкий, стоголосый говор тайги и знаки ее. Понятней ему, пожалуй, мудреных головоломных формул и выкладок там разных политических, социальных.
Холодное сердце у Коврижкина (у охотника всегда оно холодное), только кровь быстрее по крепким жилам льется. Холодное сердце вспыхивает, ширится, когда идешь по следу, по горячему следу — и впереди изнемогающий (не уйдет! не уйдет!), обессиленный зверь…
По красному зверю — через хребты, через распадки, через застывшие, укутавшиеся снегом речки — идет Коврижкин, и сердце холодное вспыхивает и ширится, и быстрее бежит по жилам кровь…
— Вот мы им хвост накрутим! — Сверкают крепкие белые (без пасты, без порошков — у волков всегда они белые) зубы. — Ведь накрутим, ребята?!
— Накрутим! По перво число!.. — рявкают, кашляют, смехом давятся бойцы. И шевелятся на обветренных лицах дезертиров светлые тени — не смех еще, еще не улыбка, а предвестники их, намеки.
— Накрутим!..
По хребтам, старой брошенной дорогой, движется коврижкинская стая. В стороне остаются деревни. Но оттуда бредут таежными зимниками новые бойцы: мужики корявые, мерные, лохматые — лесовики. Неповоротливые на вид, неуклюжие, — да ведь и про медведя праздно говорят, что неповоротлив он, а кто по тайге легче и бесшумней его к добыче подкрадется?
И вместе с мужиками — новые, новые дезертиры.
А Коврижкин оглядывает новых сотоварищей своих, к месту прилаживает, остро глазами прощупывает: не таи, брат, чего ненужного, неладного!
На остановках, на привалах в коврижкинской стае говор и смех. О чем толкуют? — Там, в стороне, белые идут, готовясь тяжело ухнуть за море священное, уйти совсем. Не о них ли? — Нет, у таежных людей не это главное. Кругом, укутавшись снегом, нарядная, чистая тайга разлеглась. Кругом мягкие шумы ее текут. О ней это говор, о ней.
И только те, новые, от белых ушедшие, живут недавним своим прошлым, о нем, неотвязном, бредят вслух. Нужно им сбросить его с себя, отряхнуть.
И, разрывая привычные, будто ленивые слова о старых шатенях, на зиму не успокоившихся медведях, о дикой стихийной схватке самцов–сохатых за лосиху, за любовь с нею, о коварной повадке лисицы, о всех таежных обитателях — живых и неподвижных — разрывая эти крепкие, корявые и, словно, неуклюжие слова, — вплетет кто–нибудь о тех — о полковнике, о бабах гулящих, о красильниковцах, о расстрелянных.
И уж, конечно, о том, как бережно хранит начальство белое начальственные останки подполковника Недочетова, того, который, где–то там, слышно было, на западе, целую волость спалил, ненужно и жестоко.
Когда доходит до Коврижкина рассказ о гробе с почетным караулом, о вдове скорбной, — холодно светятся его глаза и, чуть–чуть раздвигая губы, говорит он:
— Где это они, сукины дети, гробы–то для себя запасут, когда мы насядем им на плечи?..
Хребет за хребтом переваливает стая. И где–то за последними хребтами — вот скоро — сверкнут байкальские белки.
13. Веселье.
Компания собралась шумная, веселая. Адъютант велел притащить из своей кошевы ящик заветный, — высшей марки коньяк берег адъютант до случая. Видно, вышел этот случай.
— Ну, ладно! — весело сказал адъютант. — Лакайте мое добро! Послезавтра у места будем!..
Компания веселая, шумная. Кроме Королевы Безле и Желтогорячей, еще несколько женщин. Офицеры смеются, зубоскалят над ними: — Вот, в Верхнеудинске, будет вам, девочки, отставка!
— Там свеженькие!.. Гостинцы атамана!
— А мы чем хуже других? — обижались женщины.
— Поизносились вы за дорогу!
— Держанный товар!.. Лежалый!
— Хо–хо!..
Хорунжий (раньше всех успел насосаться) расставил широко ноги, кривые, кавалерийские, качнулся к Желтогорячей, рыгнул.
— И тебе, Лидка, отставка!.. Ищи–ка себе нового хахаля!
Желтогорячая презрительно свела губы и жеманно покачала головой.
— Ошибаешься, кавалер! Мы с Жоржинькой, как управимся, сразу же и Харбин катнем!..
— Врешь!.. Зачем он в Тулу со своим самоваром поедет? Ха!.. Там такие девочки, — просто пальчики оближешь!..
Желтогорячая рассердилась.
— Жоржинька! — крикнула она адъютанту. — Скажи ты этому субчику — пускай не пристает!..
— Отстань, Лидия! — отмахнулся адъютант. — Чего ты кипишь?!
— Ты ему скажи, что мы с тобой в Харбин катим! Скажи ему!..
— Ну, — скривился адъютант. — Это еще бабушка надвое сказала — поедем ли!
— Это что значит? — вспыхнула Желтогорячая.
— А то значит, что о Харбине еще рано тебе толковать… Кто поедет, а кто и нет…
— Финтишь?! — подбоченилась Желтогорячая. — Ну, постой, я с тобой попозже, попозже поговорю!
— На постели?! — захохотал хорунжий.
Пили с подъемом, с треском. Кончился утомительный (да и опасный!) поход. Худшее осталось позади.
Пили за будущие победы, за свержение насильников, захватчиков власти, жидов. Пили за святую Русь, за порядок. Пили за женщин (настоящих, не за этих вот!). Пили шумно, весело, угарно.
Подпившая Королева Безле, переходя с колен на колени (тяжело ее, корову, держать, а мягкая!), смеялась и болтала.
— Донесли ноги в целости! Ха! Да только много чего–то по дорою растеряли!..
— Не болтай, Королева Безле!.. Не болтай, коо–ро–ва!..
— Куда у вас солдаты–то делись? Разбежались!?
— Не твоего ума дело! Заливай горлышко… На–ко ополосни!
— Нет, вы скажите, — пьяно упрямилась толстая, — почему вы войско–то свое растеряли?!.
— Уймите ее!.. Уймите эту корову!
А кто–то наглый, пьяно откровенный кричал ей.
— Да ты пойми, дура!.. Пойми — нам же лучше, что эта сволочь разбрелась!.. Куда она нам?!. К черту!.. К черту!.. Гуляй, душа!
В большой пятистенной избе, откуда выгнали хозяев, грохот дрожал в сизом дыме (накурили господа офицеры), вздрагивали огни свеч, колебались, замирали.
Королева Безле накричалась, нахохоталась и вдруг притихла. Ударило, видно, в голову вино. Забилась она в угол вялая, стала неинтересной мужчинам. Расплылась, осела. Потормошили, помяли, оставили.
И вот, врываясь в нестройный, бестолковый шум, заплескался вдруг, задрожал бабий плач. Острый, режущий — такой, каким в деревнях бабы, обездоленные несчастьем, душу свою успокаивают.
Оторопели на мгновение, стихли гулеваны. Чего это с Королевой Безле? О чем это она разливается? А она перегнулась, подперла голову разлохмаченную толстыми руками, раскачивается из стороны в сторону и плачет, причитает.
— Ой! бедненькие, голубчики!.. Ой, жалко мне, жалко вас!.. Косточки ваши по деревням, по лесам гниют! Ой, не дождались вы отдыха, не дожили… Сколько женских слез по вас прольется! сколько горя после вас осталось!.. А-а! А-а!..
Прошло первое ошеломление — накинулись на Королеву.
— Перестань, дурища! не порти обедню!
— Да кого ты оплакиваешь, корова?
— Кого тебе жалко? О ком воешь?
Не переставая раскачиваться и плакать, Королева Безле ответила.
— Всех мне жалко… вот тех, кого по дороге растеряли… Подполковника Недочетова… вдову его жалко!.. Всех мне, голубчики, родные мои, жалко!.. Вас жалко… А-а! А-а!
Оставили Королеву Безле. Пьяные это слезы, вино это плачет. И смешался вновь вспыхнувший пьяный гам с плачем, с причитаньями. Пьяную разве уймешь?
Хорунжий гикнул, топнул ногой и, заваливаясь и качаясь, пошел в пляс. Женщины зашлепали в ладоши, завизжали: стали хорунжему пару поддавать. Желтогорячая поерзала, потрясла плечами, выпрыгнула на середину тесной избы и встала против плясуна. Кто–то засвистел, защелкал. Пляшущие дернулись, оторвались от грязного пола и понеслись. Кругом все затопало, завизжало, закружилось…