Литмир - Электронная Библиотека

Все это я хотел ему высказать и подыскивал слова, чтобы он понял меня. Но что значили для него слова, ведь он потерял отца и столько выстрадал. Я только и смог, что пробормотать:

— Даже если он вредит нам, он не обязательно дурной человек. Когда-нибудь он осознает свое заблуждение, может быть, с нашей помощью.

Это так приятно, хорошо отзываться о том, кто совершает лишь дурные поступки и сам о тебе отзывается только дурно. В таких случаях всегда ощущаешь свое превосходство.

Вольф выслушал меня спокойно, хотя было видно, что мое замечание сильно его возмутило.

— Смогли бы вы, — спросил он, — пробраться ночью на кладбище и учинить там разгром, разрушить места упокоения мертвых?

Я знал, что такое бывало, но спрашивать об этом меня? Абсурд. Я усмехнулся.

— Почему вы усмехаетесь? — сказал он.

— Мне пришла в голову странная мысль.

— Вот как?

— Да, я представил, что совершу это святотатство. При условии, что кто-то растолкует мне, что оно, так сказать, угодно Богу, разумно и даже необходимо для осуществления определенного плана. Человеку можно внушить многие вещи.

— Неужели? — сказал он. — Несете чепуху, все это для вас — голая теория, и вы еще ухмыляетесь. Неужели вы действительно смогли бы заманить в застенок старика и там растолковать ему, по какой причине, в силу какой необходимости вы лжете сами себе?

— В фантазиях случается и не такое, — возразил я.

Похоже, он и не ждал другого ответа, я его не удивил. Он положил на колени руки с растопыренными пальцами, уперся взглядом в пол и сказал, обращаясь как бы в глубь земли:

— Не дай Бог, придет кто-то другой и выполнит все, чего не потрудились совершить мы сами. Горе тому, кто осуществит наши фантазии.

Меня прошиб холодный пот.

— Прошу вас, — сказал я в отчаянии, — скажите, что мне делать. Что делать, когда к вам подходят и говорят, что вы мошенники и подлецы…

— Вы? Они? Мы! — поправил он меня. — Вы тоже сюда относитесь, не забывайте об этом!

— Хорошо. Вы, конечно, правы. Я оговорился. Значит, все мы мошенники, и нам не остается ничего другого, как играть по его правилам и тоже утверждать, что он мошенник, может, еще больший мошенник.

— Вы когда-нибудь задумывались о том, почему он считает нас мошенниками?

Мне вспомнились слова моего друга, когда я задал ему примерно тот же вопрос. И я всего лишь повторил их:

— Не знаю, интересует ли его всерьез, что мы об этом думаем. Он преследует определенную цель, а для этого ему нужен враг, чтобы повесить на него, как на вешалку, свою пропаганду и заявить на весь мир о своей миссии. В сущности, он имеет в виду самого себя.

— То, о чем вы говорите, — чудовищная правда, — сказал Вольф, и его тяжелое, немного обрюзгшее тело распрямилось. — Настолько чудовищная, что вы вряд ли представляете себе ее масштабы.

— Как вы думаете, что он сделает? Вам страшно? — смело спросил я.

Лишь недомыслие способно на такую смелость.

— Я опасаюсь самого худшего, — тихо сказал он и тяжело задышал.

Его рубашка при каждом вдохе собиралась в бесчисленные складки. Его страх не умалил произведенного на меня впечатления, тем более что проистекал он не из слабости характера, но, скорее, из мощного знания, может быть, из предчувствия. Я видел его добродушное спокойное лицо, на котором читалась решительность.

— Так что же мне делать? — повторил я.

— Ничего, — сказал он. — Совсем ничего. Если человек спрашивает, что ему делать, лучше ему вообще ничего не делать. В том-то и большая беда, что он ничего не знает и при этом думает, что все-таки должен что-то делать. Кто знает, что делает и где его место, тот действует в нужный момент, по наитию, не задумываясь, в чем его долг перед миром. Поэтому лучше вам ничего не делать.

— Вы удивительный человек, — сказал я.

— По-моему, вы намного удивительней, — возразил он. — Вы приехали из города, где наверняка испытали много неприятного. Вас отторгли еще в детстве, не так ли? В сущности, вы не хуже меня знаете, с кем вы, и я не думаю, что вы противитесь этому. Не это вас беспокоит. Но вы хотите невозможного. Вы пытаетесь заделать, залепить трещину, рассекающую этот мир, чтобы ее не было видно. И тогда вы сможете думать, что ее уже нет. Вы участник происходящего, пытаетесь это осознать и одновременно так повернуть ситуацию, чтобы выскочить и рассмотреть ее как бы с высоты птичьего полета. Вы пытаетесь обозреть то, что вас касается, как то, что вас касается и одновременно не касается. Я прав?

Я слушал его с изумлением, ведь он высказывал мысли, которые я никогда бы не смог высказать таким образом. Я лишь молча кивнул, ожидая продолжения.

— В один прекрасный день вы обнаружите, что это невозможно, и…

— И что тогда? — нетерпеливо перебил его я.

— Тогда вам не придется спрашивать, что вам остается делать.

— Если вдруг не возникнет совсем другая проблема.

— Какая? — спросил он.

— Такая, что любой и каждый заявит, что у него в кармане, так сказать, все законные права, единственно настоящие и подлинные, личный, так сказать, мандат, заверенный высшей инстанцией.

— Могу понять ваши трудности, — ответил он. — Это и наши трудности. Не забывайте, что пропасть, которая мерещится вам во внешнем мире, проходит внутри, если угодно, в мироздании. Если это вам что-то говорит. Она достигает глубины наших мечтаний.

— Тогда выходит, что он все-таки прав, — сказал я после короткого раздумья.

— Конечно, — сказал он. — Но и мы правы.

— Тогда нет надежды, что эта игра когда-нибудь закончится.

— Не знаю, — сказал он. — Кто может это знать?

— И так будет всегда?

Он пожал плечами и сделал вопросительный жест руками.

— Снова и снова будут воскресать и являться на арену враги рода человеческого и ежедневно отколупывать по кусочку от нашего прекрасного мира, как отколупывают кусочки от древних руин, где среди обрушенных стен гуляет ветер и хлещет дождь. По кусочку в день, пока там, где в золотые времена возвышалась каменная крепость, не останутся сплошные развалины и холодные валуны. А мы принимаем участие в этой жестокой игре, предаваясь иллюзии, что можем в ней выиграть. Грустно думать о том, каков будет финал.

Подперев рукой голову, Вольф медленно гладил свою заросшую щеку. Он дал мне выговориться и ждал.

— Вы хотите это изменить? — спросил он.

— В детстве я подделывал почтовые марки, чего только не вытворяют дети. Мой отец фотограф, я вырос в его проявочной, — сказал я.

Он рассмеялся и облегченно вздохнул.

— И что же?

— Вы правы, трещина проходит внутри. Похоже, без некоторого жульничества не обойтись.

— Так мы можем ждать вас завтра вечером?

Я оторопел.

— Ждать меня? Зачем?

— Харри сделает доклад, и вы легко найдете ответы на вопросы, которые мы с вами здесь обсуждали.

— Вы считаете, что наше собственное существование и есть пример чудовищной правды?

— Может быть, — сказал он задумчиво. — Может быть.

— Я приду, — нерешительно проговорил я.

Он пожал мне руку и ушел.

На следующий вечер я пришел к ним, и приходил потом довольно часто. У меня в ушах эхом отзывалось отцовское «мы». И постепенно я становился одним из них или, скорее, одним из «наших». Постепенно, потому что вера в собственное дело не перевешивала скребущего ожидания заняться им в неопределенном будущем, которое в известной мере построит мой враг.

Все помнят конец двадцатых, начало тридцатых годов, предшествовавших событию. Казалось, все указывало на его приближение. То есть так это представляется теперь, в воспоминаниях. Но может быть, разделяя время на до и после, мы совершаем тот же обман, что и профессора-историки, которые изобретают историю, полагая, что описывают ее. Все происходит иначе.

Дело в том, что обязательства, которые самоуверенно взяли на себя мои так называемые товарищи по несчастью, вызывали у меня подозрения. Не то чтобы я отказывал им в праве на решение, на занятие определенной позиции. Но они не смогли меня убедить. Испытав однажды разочарование в дружбе, я не мог избавиться от недоверия и к новым друзьям, даже когда жил среди них. Великий вызов был брошен всем нам, я намеревался принять его и идти до самого горького конца. Я не хотел намечать себе границы раньше времени, прежде чем будет размежевана вся страна. Боязливая невзыскательность сужает горизонты. Но если ты стремишься отбросить слепоту, твой кругозор расширяется по мере того, как растет твоя смелость. Мне казалось, что гордость и ненависть лишь туманят взор. Конечно, все это глупости. Нужно быть слабаком, чтобы так мыслить. Ограниченность — в природе человека. Человеческий разум копит впечатления, собираемые на расстоянии вытянутой руки. У человека есть право на месть, разве не так? Моя нерешительность была слабостью, мои приятели упрекали меня в малодушии. В разговорах и дискуссиях, которые невольно вращались вокруг того, чье имя, как по уговору, никогда не называлось, я вдруг ни с того ни с сего, вспоминал о понесенной давным-давно утрате. Неужели я все еще не преодолел этого чувства? Но что значит — преодолеть? Утрату нельзя преодолеть. Ты присваиваешь ее, вбираешь в себя и сживаешься с ней. Или она застревает в тебе, как застревает в горле кость.

19
{"b":"547848","o":1}