Но тогда работали и спали под бомбами. Просили разбудить, когда будет отбой. Другого времени спать почти не существовало, если принять во внимание, что я была начальником хирургического отделения, а все мое «отделение» оперировать почти не умело: это были стоматологи, терапевты и совершенные новички. Я работала за всех. После уж, когда расширили госпиталь, пришло пополнение, меня сменили. Я смогла найти своих детей, которых записали на имя воспитательницы и сочли сиротами.
Война…
Я говорила, что сделала четыре тысячи операций, но во время войны иногда приходилось делать и по двадцать операций в сутки, и если даже взять половину — десять операций, то получается почти четыре тысячи в год, а война шла больше четырех лет и для хирургов она не сразу кончилась — и после шли повторные операции: еще два года с лишним мы оперировали тех, кто был наскоро и часто неумело сшит в полевых условиях; шли пластические операции конечностей, шли трепанации черепа… Тогда я вернулась в академию и работала у профессора Гирголава.
Да, война точно ответила, для чего нужны были мы, врачи Военномедицинской академии, мы, первые выпускницы.
РОДНЫЕ МЕСТА
Не думала я в детстве, что всю жизнь буду только мечтать о том, чтобы пожить в родных местах, побродить по нашему лесу, увидеть все взгорки и перелески, — их еще в детстве я все обошла и обшарила, ища грибы и бруснику, клюкву и морошку. Не думала я, что увижу наконец свои сны — как бреду солнечными полянками и вижу свое крыльцо, мать, отца, вижу наш дворик и дорогу, грядки, косогор, речку…
Мало выпало мне на долю отпусков и увольнительных.
Две войны и служба в рядах армии. Двое детей на руках, диссертация, работы, которые я публиковала, консультации, заседания. Когда уж тут ездить домой! И вот только после войны я попала в деревню, в свой лес, который мне снился.
Сколько раз я видела, что бреду белым березняком, попадаю в темный бархатный ельник, выхожу на косогор и оттуда вижу голубые сосенки, поле ромашек и блестящую, гладкую речку!..
Какие у нас леса и по сию пору! Идешь березняком — и кажется, что светлый дождь хлынул на тебя, окутал туман белых стволов. И запах прелой бересты, валежника, грибов одурманит, заколдует, заведет в глушь: идешь — и чудится, что тебе пять лет, и сейчас за поворотом увидишь мать, и она крикнет тебе:
— Мариля! Нашла? А ну поди сюда…
Бежишь, запыхавшись, к матери, и на белом мху, на полянке видишь коричневые головки белых: одна, две, три… И глаза разбегутся — который брать первым.
А мама уже ушла дальше и снова кличет:
— Мариль!
Бежишь, как заяц, скорей–скорей — что там мама покажет, и вот полянка, вся красная от земляники, от малины или брусники, смотря в какое время идешь.
В сизом вереске спрятались беляки — большие, твердые, пахучие, а кругом брусника — темная, крупная как вишня.
Бросил грибы — за бруснику скорей взялся. Скоро–скоро работают руки: бруснику брать недолго. Глядишь, уже полон туесок, а там и другой… Торба за плечами тяжелая, полна грибов, а мать все берет и берет — махонькие…
После придем домой, затопим печь, и на под, в золу, маленькие белые поставим, а утром они сухие, пахучие, красивые стоят — нижи на нитку, всю зиму сыт будешь.
Мать была мастерицей и готовить, и сушить, и настойки ставить, и тесто делать. Все ей надо было в лесу — и корень целебный, и смолу, и мох, и плоды ландыша, и травки всякие. Всего наберет, насушит, настоит на всякий случай своей жизни — вынет, да и других полечит, коли надо. Что уж были за травки, не знаю, только верила мать им свято, а страдала всю свою жизнь трофической язвой и не могла вылечиться своими травами, пока однажды я не приехала с моими малышами в деревню и не сделала ей операцию. Тогда язва закрылась, но ненадолго, снова началась. Я показала мать в клинике, и Сергей Петрович Федоров сделал ей великолепную операцию. Он перевязал сосуды в паховой области, и язва зажила. А открывалась она двадцать пять лет. Это была удивительная точность расчета, и даже отец подивился — пожалуй, поверил медицине и тому, что не зря я пошла учиться.
Всю жизнь отец не уставал повторять, что я должна была «работать руками», — будто я не работала! А тут поверил — правда, еще не моим рукам, а чужим; но то, что я училась у профессора, который вылечил мать окончательно, поколебало его убеждения. Он примолк тогда на некоторое время, чтобы после втайне гордиться мной и повторять всем, что «дочка удачная».
И я вспомнила все это, бродя в лесу после войны, в том самом лесу, где они с отцом всю жизнь прожили, кормились лесом, да и погибли здесь!
Они провожали брата–партизана теми самыми тропками, которыми все мы ходили. Они старались его увести подальше, и их схватили. Одного брата расстреляли, второго повесили, а их повели на расстрел, да после оставили одних в избе умирать с голоду. Отобрали и хлеб, и коров, кур и все запасы. Они жили еще несколько дней, но когда пришли к ним соседи, то нашли отца окостеневшим, а мать при смерти. Так и умерли они после расстрела брата от голода и холода.
Все село сгорело, и только чудом уцелел наш дом, без окон, без дверей. Дом, в котором теперь уже жили чужие люди, а мои родные полегли на погосте.
Всех разметала война. Шесть братьев было, а остались в живых трое да я четвертая.
Шесть братьев. Мы жили с ними дружно. Я одна девочка среди них. Никто меня и пальцем тронуть не смел, столько у меня было защитников. Все рослые, красивые, силачи. Один таскал трехведерные бочки одной рукой, другой хвалился, что может и лодку одной рукой снести, третий пытался и лошадь поднять. Так хвастались силой мои братья, а остались теперь трое.
Рассеялась наша большая семья, не осталось старых домов, одни могилы и лес, каким был, остались. Только много новых деревьев наросло да разбросаны по лесу окопы, снаряды, каски. Остались землянки, а на них новая поросль кустов и брусники, земляники и вереска.
На одном из юбилеев Семен Семенович Гирголав сказал торжественно:
— Медикум ест амикус хумани генерис…
И хоть мы не вдруг поняли латынь, но, посовещавшись, перевели: «Врач есть друг человечества», «друг рода человеческого». И это была правда.
Всегда в академии произносились эти слова о том, что врач обязан по первому зову больного идти и помогать — он не может отказать страждущему, не смеет думать о своих болезнях, об усталости; он должен быть вечно здоров и бодр, и все люди, даже враги, имеют право на его милосердие.
Мы помнили этот принцип всегда и руководствовались им в любых случаях жизни.
Торжественных латинских речей мы не произносили, но то, что надо было делать, делали.
Мы помогали. Лечили, врачевали. Нам верили. И нас согревала радость спасения больных.