Литмир - Электронная Библиотека

— Верно…

— Молодец!

Когда отросток был удален, лежал в чашке Петри, и ни одна капля не попала в брюшину, тогда только я услышала голоса Семена Семеновича Гирголава и всех, кто был на заседании. Оказывается, они прекратили заседание и пошли смотреть, что делается в операционной и не надо ли помочь. Но я справилась сама и заслужила их похвалы, особенно за то, что не оглядывалась во время операции, не просила их помощи, за то, что верно решила делать операцию по–своему, не тем привычным способом, который был всем известен, которому они меня и учили.

Это уже было в те годы, когда я приехала в клинику Семена Семеновича Гирголава, — после долгих лет работы в частях, после того как сделала самостоятельно тысячи операций и почитала себя лучшим хирургом. А попав в академию, не стесняясь, стала заново учиться у своих учителей, потому что за годы моей практики медицина ушла вперед.

В своем маленьком госпитале мне приходилось делать сложные операции. Вот, например, такой случай.

Красноармеец был на стрельбище, стрелял, только приставил винтовку к груди — и его будто самого прострелило: такую он ощутил боль в животе, упал без сознания. Думали даже, что его каким–то таинственным образом ранило. Обследую больного. Делаю ему укол, и он говорит, что его вдруг «как ножом ударили в живот…» Говорит слова, которые могут сказать и вполне здоровые люди, но его–то «кольнуло» не метафорически, а в самом деле. Прорвалась язва. Было внутреннее кровотечение, а теперь надо срочно ушить язву и залатать ее.

Язва точно гвоздем пробита. Края инфильтрированы, язва старая. Тем сложнее оперировать ее, тем хуже она ушивается. Нитки прорезают края язвы, приходится накладывать несколько швов. Надо ее сократить в объеме и уже на ушитую язву наложить «заплату» из сальника.

Ткань человеческая требует нежности и бережности. Можно сделать грубый укол и травмировать больного, можно сделать укол, которого он даже не почувствует. На все нужны руки и сноровка.

Единственно на что я всегда полагалась — на свою выдержку и на свои руки. Даже в самом начале, когда я делала свою первую самостоятельную операцию, я верила своим рукам, которые работали всегда так, будто не голова давала им приказ, а они сами приказывали голове. Но, конечно, когда я шла на свою первую операцию, то пережила муки, которые были горше, чем муки больного перед операцией. Больной полагался на меня, а я?! Полагалась ли я на себя? И надо было приказать себе: «Полагаюсь! Я все сделаю так, как надо!» И делала. Самогипноз.

И вот я стою над первым больным, готовая к операции. Все привычное — нитки, ножи, ножницы, многое — даже с детства, и руки, которые шьют и режут, даже слово «ткань» — привычное, только одно маленькое слово — «живая» — чужое; ткань — живая. Небольшая разница, а сколько волнений из–за этого…

Но теперь я делаю не первую, а может быть, двухсотую операцию, но она такая тяжелая, и ее надо выстоять — семь потов сходит с нас, пока сделан последний шов и можно увозить больного в палату. Будто прожито не два часа с небольшим, а два года.

Больной и я — в палате. Послеоперационный период — тяжкий. Он бывает более тяжелым, чем сама операция. Пять дней не дают пить, только глюкоза и физиологический раствор внутривенно. А больной все равно мучится жаждой, и ему смазывают рот тампоном, смоченным водой.

Иногда бывает так, что все равно не отойти от больного ни на шаг, или если уйдешь, то все время думаешь, как там в палате, не пойти ли снова. Пока не успокоится человек и не заснет здоровым сном.

А бывает, что все равно не уйти из палаты целые сутки и даже несколько суток, и все думаешь: что если сейчас придется оперировать еще раз — выдержит ли больной?

Но, как правило, больные мои выздоравливали, бог знает почему. Не только потому, что я все делала тщательно, но еще и потому, что верила своей удаче всегда. Этой верой заражала и больных.

Больные — как дети. С ними надо обращаться как с детьми. Разговаривать на темы, которые им близки, их интересуют. Например, если больной любит охотиться, то можно поговорить с ним об охоте.

Оперирует, скажем, профессор Павленко и говорит с больным:

— Так вы охотник?

— Да.

— А на медведя ходили?

— Нет, не ходил…

— А я вот ходил. С ножом.

Ассистенты смеются:

— Со скальпелем.

— Нет, с ножом. Охотничьим. Пошли с егерем, который нашел берлогу. Шли долго. Подняли медведя из берлоги. Вылез зверь — и на задние лапы. Прямо на нас. И тогда, когда медведь был близко и разинул пасть, мы ему в пасть руку по локоть, обвязанную ватником, а в руку — нож…

Смеются все, и больной улыбается, хотя больного заставить отвлечься от боли — трудно. Он весь поглощен своей болью, и от этого ему еще хуже, но профессор сумел заставить его не думать о боли какой–то момент, и это уже много.

ВОЙНА

Записки хирурга - img_9.png

Когда в академии так бурно дебатировался вопрос о том, для чего нужны женщины–врачи, военные врачи, когда приему нашему противились очень многие, тогда же противникам приема возражали и говорили: «А если будет война?» И действительно, когда началась война, наши руки пригодились. Мы были не просто хирургами, врачами, но мы знали военно–полевую хирургию, мы знали лечение огнестрельных ран, наконец, мы знали военную науку, довольно сложную механику размещения госпиталей, эвакуацию раненых, сортировку их и прочие премудрости.

Главное состояло в том, что была ведь специфика в лечении огнестрельных ран, и это давало нам возможность не только самим работать лучше «простых» врачей, но и консультировать их, мобилизованных отовсюду — из детских учреждений, из поликлиник, из зубоврачебных кабинетов. Они приходили такие растерянные и несчастные, они и форму не могли носить — страдали ужасно, в то время как мы уже давно привыкли к форме, привыкли и к походам с полной выкладкой, привыкли даже к выстрелам, потому что проходили учения на полигонах.

Многие из нас сразу стали начальниками хирургических отделений госпиталей или начальниками эвакопунктов, ведущими хирургами.

Началась тяжелая полоса войны. Работа, которой не было до этого в истории медицины, — работа по двадцать четыре часа в сутки, и не простая, а требующая знаний, напряжения нравственного и физического. Стоять под лампой, в жаре, духоте эфира, в зловонии старого гипса и пролежней под ним, стоять на ногах и видеть только кровь, язвы, переломы — само по себе не просто, да к тому же слышать только стоны, ощущать напряжение и чужую боль, — это ведь тяжело.

Иногда было некогда поесть сутками — нельзя было оставить раненых, нельзя было «размываться», снимать стерильный халат и так далее; иногда перед глазами шли круги и казалось, что можешь упасть тут же на пол и заснуть, и тогда я привыкла — выработала в себе привычку — есть черный хлеб с солью и пить черный чай из чужих рук, свои же руки берегла и держала ладонями кверху.

Когда уж совсем становилось плохо и я, которая могла выстоять больше двадцати четырех часов на ногах — такая уж сила была дана мне с юности, — вдруг чувствовала, что теряю равновесие, то неожиданно вспыхивал в голове образ светлого детства, запах черного хлеба из печи и вкус соли на хлебе. Просила: «Девочки, принесите чаю и хлеба с солью…»

Съедала хлеб и оперировала дальше. Выработался рефлекс — хлеб с солью и чай придавали силы и бодрили, как кофеин.

Если бы теперь попробовали стоять на ногах и работать под бестеневой лампой больше суток… Интересно, многие ли современные молодые врачи выстояли бы и сколько бы выстояли?

Эксперимент подобный теперь невозможен, и не найдется больных, которые согласились бы на него, да и вообще соревнования хирургов — вещь опасная, ибо хирург не может ошибаться. Могут ошибиться все, кроме прокуроров и хирургов, саперов и подрывников.

И даже мы, уже забывшие все тяготы двадцатых годов, все лишения войны, которая минула почти тридцать лет назад, — смогли бы мы теперь так яростно работать, зная, что муж погиб, дети эвакуированы и даже потеряны на какое–то время, дома нет, вообще ничего нет, кроме работы, нет писем от родных, о которых потом узнаешь, что они погибли!.. Смогли бы мы сейчас с такой же стойкостью работать, как тогда? Наверно, нет.

6
{"b":"547846","o":1}