И вот я в разладе с самим собой: меня радует послушливость человека и его непокорство, свидетельствующее о крепости нутра. Вечно противоречащая самой себе суть мне понятна, но ее не уложить в формулу. Взять, к примеру, моих воинов, они послушны, их вымуштровала суровая дисциплина, по взмаху моей руки они пойдут на смерть, повиновение вошло у них в плоть и кровь, я могу отругать их и ими распорядиться, словно малыми детьми… Но в нежданной схватке с врагом они будут тверже стали, благородны в ярости и мужественны в смерти.
Но в конце концов я понял: твердость и послушание – две стороны одной медали. «Твердый орешек» – говорим мы с одобрением об одном, «сама себе хозяйка» – о другой, – я обнял ее, но она была далека от меня, словно яхта на морском горизонте, – их я и называю людьми: они не торгуются, не вступают в сделки, не подлаживаются, не идут на компромиссы, не предают себя из корысти, сладострастия, усталости, сердце их тверже оливковой косточки. Я могу стереть их в порошок, но не выдавлю масла тайны, и я не позволю тирану или толпе властвовать над их алмазными сердцами, потому что именно такие люди и бывают по-настоящему послушны. Именно они бывают кроткими, дисциплинированными, почтительными, они способны верить и жертвовать, став покорными сыновьями глубинной мудрости, став хранителями добродетели… А те, кого принято называть свободными, кто решает все по-своему и всегда одинок от неумения слушать и слушаться, лишаются попутного ветра в парусах. Их вечное непокорство – бесплодный каприз, не более.
Но я ненавижу и покорную скотину, человека без нутра и сердечной родины, я – правитель, я – мастер, и не хочу кастрировать свой народ, превращая его в слепых исполнительных муравьев. Я хочу иного принуждения. Принуждения, которое не калечит. Которое служит духу жизни. Смирение в храме, умение услышать и готовность прийти на помощь – добродетели, если они непритворны, и они краеугольный камень моего царства. Много ли ты сможешь сам? Положиться можно лишь на общее дело, где каждый в помощь благодаря другому.
Я ошибусь, если назову строптивцем моего узника. Его сдавили крепостные стены, за ним следит стража, но он молчит под пытками или отвечает моим палачам презрительной усмешкой. Сильным его сделала вера, но он верит в другое, чем я. Его жестокость – обратная сторона любви и мягкости. Я вижу моего узника и другим тоже: сложив на коленях руки, он сидит и вслушивается с ясной улыбкой, он приник к благодатному роднику. Вот та, которую я сделал пленницей моего замка, – она бродит по террасе, и горизонт ей кажется решеткой клетки – невозможно приручить ее, принудить к словам любви. Она другого племени, другой страны, в ней иной огонь, иная вера. Не обратив ее в свою, мне ее не дозваться.
Больше всех я ненавижу отказавшихся быть. Они сродни шакалам, но думают, что свободны, потому что свободно меняют мнения и предают (откуда им знать о предательстве? Они сами себе судьи). Им свободно лукавить, передергивать, оговаривать; и, если они голодны, то свободно переметнутся ко мне, стоит мне указать им на кормушку.
Была свадебная ночь, была ночь перед казнью. Благодаря им, я ощутил, что значит быть. Потрудитесь же над собственной формой, станьте долговечным форштевнем, превратите в собственное тело то, что хочет вас износить, – так и только так поступает кедр. Я – контур, стержень, усилие Творца, благодаря которым вы рождаетесь, но, родившись, вы должны, будто кедр, растить ветви – собственные, а не чужеродные, – свою хвою и свои листья, вы должны тянуться ввысь и укореняться…
Я зову негодяями тех, кто живет за счет чужих усилий, меняет цвет, как хамелеон, любит похвалы и подношения, упивается рукоплесканиями и судит о себе, смотрясь в лицо толпы. Что они такое? Пустота.
Нет у них сокровищ; нет крепости, которая бы их хранила, нет весомых слов для детей, они не растили их – дети выросли, как трава под забором.
XXXI
Они пришли и сказали мне, что для жизни нужны удобства.
А я? Я вспомнил своих воинов в пустыне. Я знаю, сколько тратится сил на достижение житейского благополучия, но, когда оно наступает, жизнь теряет вкус.
Поэтому я любил войну, мир с ней так ощутимо сладок. Военный поход по безмятежно тихой знойной пустыне – пустыне, кишащей змеями, пустыне девственных песков, засад и укрытий.
Я вспомнил, как играют дети, они строят полки из белых камешков. «Это солдаты, – говорят они, – они спрятались в засаде». Но прохожий видит только кучку белой гальки, он не видит сокровищ, таящихся в детской душе. Вспомнил человека-жаворонка, он наслаждается зарей, под ледяным солнцем плещется в ледяной воде и греется потом в лучах разгорающегося дня.
А жаждущий? Он хочет пить, он идет к колодцу, скрипит ворот, гремит цепь, ползет вверх ведро, вот он вытянул полное ведро на край колодца – вода для него стала песней, он запомнил все ее переливы. Благодаря жажде он ощутил крепость своих рук, ног, зоркость глаз, жажда возвысила его, словно поэзия. Другой подозвал раба, тот поднес к его губам воду, но песни он не слышал. Удобство – это чаще всего пустота и безмолвие. Люди не верят в необходимость напряжения и боли и поэтому живут так безрадостно.
Немного получит тот, кто слушает музыку, не пожелав потратить усилий на музыкальную грамоту. Он понадеялся добраться до горной вершины на паланкине, отказавшись от крутой тропы. Но как добраться до апельсина, не расковыряв кожуры. Я-то знаю: нет кожуры – нет и мякоти. Счастьем вам кажется избавление от усилий, но, отсутствуя, как вы можете стать счастливыми? В богатом нет больше того, кто бы радовался богатству, привычное, оно пустое место. Не изумишься долине, что открылась тебе с вершины горы, если ты не вскарабкался на эту гору, пейзаж – не зрелище, он награда за преодоление. Но если принести тебя наверх в паланкине, ты увидишь что-то туманное, расплывчатое, и почему, собственно, это должно тебя заинтересовать? Тот, кто с удовлетворением скрестил на груди руки после тяжелого подъема и залюбовался открывшимся видом, прибавил к нему сладость отдыха и голубизну угасающего дня. Как красиво все, что он видит отсюда! Шаг за шагом он расставлял по местам реки, холмы, отодвинул подальше деревню. Он автор увиденного пейзажа и рад, как ребенок, который выложил из камушков город и теперь любуется творением своих рук. Но попробуй заставь ребенка залюбоваться кучкой камней – зрелищем, доставшимся даром…
Я видел жаждущих – жажда сродни ревности, она мучительнее болезни: тело знает целительное снадобье и требует его, как требовало бы женщину, оно видит во сне, как другие приникли к воде. Ревнивцы тоже видят желанную женщину, она улыбается, но не им. Неоплаченное душевно и телесно – не ощущается как значимое.
Не существует случайности, если я не попал в случай. Из ночи в ночь смотрят на Млечный Путь мои астрологи. Благодаря ночам, проведенным в бдении, он стал для них книгой премудрости, страницы ее переворачиваются с едва слышным шелестом, и астрологов переполняет благоговейная любовь к Господу, насытившему Вселенную такой мучительно сладкой для сердца существенностью.
Повторяю вам: право не сделать усилие дается вам лишь ради другого усилия, потому что вы должны расти.
XXXII
Умер царь, он правил от меня на востоке. Царь, с которым мы так жестоко воевали. Много лет прошло в противостоянии и войнах, и я понял: я опирался на него, как на каменную стену. Помню и теперь, как мы встречались. В пустыне раскидывали пурпурный шатер, и мы – я и он – входили в его пустоту. Его воины и мои оставались стоять поодаль – не годится, чтобы люди, смешавшись, стали толпой. Душа толпы – желудок. Любая позолота с нее слетает. Воины полагаются на мощь копий, они ревностно следили за нами, не размякая от дешевого умиления. Мой отец знал, что говорил, повторяя: «Не суди о человеке по тому, что увидал на поверхности, встреться с ним в глубинах его души, ума, сердца. Если придавать значение каждому движению, много крови прольется понапрасну…