Каждое утро я видел, как просыпалось это дерево – все, от ликующих листьев до искривленного ствола. Крона его была переполнена птицами. С зарей они пробуждались и начинали петь. Но стоило показаться солнцу, как дерево, словно добрый пастырь, отпускало своих обитательниц в небо; дерево-дом, дерево-замок, опустевший до вечерней зари…
Поэт говорил, а мы вдруг ощутили, как долго нужно смотреть на деревья, чтобы они проросли и в нас. И каждый позавидовал сердцу, отягощенному птицами и листвой.
– Когда же, – спрашивали меня воины, – мы кончим наконец воевать? Нам тоже есть о чем подумать. Мы тоже хотим найти себя…
Моим воинам случалось поймать лисенка, и лисенок соглашался брать пищу из рук, и его из рук кормили. Случалось, из рук кормили газель, которая снизошла до жизни в неволе. День ото дня моим воинам становилось все дороже их живое сокровище: как радовала их солнечная шкурка, проказы и голод лисенка, настоятельно требующего от них усердия. Они жили тщетой иллюзии, веря, что зверек нуждается в них, что его создала, вскормила и питает их любовь.
Но приходил день, и лисенок, который любил лишь свою пустыню, убегал к ней, и пустыней становилось человеческое сердце. Я видел, как посланный в засаду воин погиб, потому что ему не захотелось защищаться. Нам принесли весть о его гибели, и мне вспомнились загадочные слова, какими он ответил на утешения товарищей после бегства лисенка. Ему советовали поймать другого, а он ответил: «Слишком много уйдет сил. Нет, не для того, чтобы ловить, для того, чтобы любить его».
Только усталость оставляли им лисята и газели, не получалось питающего обмена, лисенок убегал в любимую пустыню, но не приносил в нее и капли человеческой любви.
– У меня три сына, – говорил мне один из воинов, – они растут, а я ничему не научил их. Ничего им не передал. Что останется от меня после смерти?
Укрывая их всех моей молчаливой любовью, я смотрел, как моя армия истаивает среди песков, подобно потоку, рожденному грозой. У такого потока нет надежного русла, и он умирает бесплодным, не перевоплотившись дорогой в дерево, траву, хлеб для деревень.
Ради блага моего царства мои воины хотели перевоплотиться в оазис, украсить мой замок новым отдаленным владением, чтобы, рассказывая о нем, можно было прибавить:
– Сколько прелести придают ему зеленеющие на Юге пальмы, наши новые пальмовые рощи и деревни, где режут слоновую кость…
Да, мы завоевали оазис, но ни для кого он не сделался домом, и каждый хотел одного: вернуться к себе домой. Исчезло общее царство, оно распалось на части, в дробности мира затерялся его облик.
– Для чего нам чужой оазис? Что он нам прибавит? Чем обогатит? – роптали воины. – Для чего он нам там, в деревне, куда мы вернемся и где проживем до старости? Он для тех, кто поселится в нем, кто будет собирать инжир, стирать белье в торопливом ручье…
XI
Они не правы, но я ничего не могу поделать. Когда угасает вера, умирает Бог. Он кажется никому не нужным. Истощилось рвение, и распалось царство, потому что скрепляло его усердие. Нет, царство не было обманом, иллюзией. Дорога под оливами и дом, который любят от всего сердца, – вот мое царство. Но если оливы точно такие, как сотни других, а дом под ними защищает лишь от дождя, то где оно, мое царство, и как уберечь его от разрушения? И проданные оливы остаются оливами, а дом домом.
Посмотрите на принца, хозяина здешних мест, – одинокий шагает он по дороге, и плащ его влажен от утренней росы. Где богатства его? Что в них толку? Он вязнет в грязи после вчерашнего дождя, он отводит палкой колючие ветки, – как бродяга, любой бродяга, бродяга из бродяг. Спустился в ложбину и потерял из виду свои владения. Но несмотря ни на что он – принц.
Ты встретишь его, он на тебя посмотрит, и это будет взгляд принца. Он спокоен, он уверен в себе, опорой ему все, что сейчас ему не служит. Да, сейчас он не пользуется ничем, но ничего и не утратил. Его владения: пастбища, ячменные поля, пальмовые рощи – прочная опора. Поля отдыхают. Дремлют житницы. Молотильщики не вздымают цепами золотого ореола пылинок. Но все это живет в сердце принца. И не кто-нибудь, а хозяин шагает по своей люцерне…
Слеп тот, кто судит о человеке по сиюминутному. Значимо для человека совсем не то, чем он располагает в эту секунду: на прогулке в руке у принца пучок колосьев или сорванное дорогой яблоко.
Воин, что ушел со мной воевать, полон своей любимой. Он не может увидеть ее, обнять, коснуться – ее как бы и не существует; в ранний, предрассветный час она и не помнит о нем, шагающем где-то вдалеке с тяжким грузом своих воспоминаний, потому что ушла далеко-далеко от мира живущих. Потому что ее как бы и нет на свете, потому что она крепко спит. Но для любящего она живет и бодрствует, и он несет в себе груз нежности, сейчас бесполезной, и которая тоже спит, словно зерно в житнице, несет ароматы, которые не вдыхает, журчанье родника – сердце своего дома, – он не слышит его, но несет с собой все свое царство, и оно отличает владельца от всех остальных людей.
…Вот твой друг, ты повстречал его, а у него болен ребенок, и тяжесть его болезни он повсюду носит с собой. Малыш далеко. Отец не держит горячей ручки, не слышит плача, жизнь его течет привычной чередой. Но я вижу, как придавила его тяжкая забота о малыше, который живет в его сердце.
Они похожи: принц, который не может охватить взглядом своего царства, не пользуется своим богатством, но знает, что оно есть и всегда остается властелином; отец больного ребенка, который страдает за него, и мой воин, который служит своей любви, пока любимая блуждает по стране сновидений.
Смысл вещей, а не сами вещи, – вот что значимо для человека.
Я знаю разных людей, вот кузнец из моей деревни, он пришел ко мне и сказал:
– Какое мне дело до чужих и далеких? У меня есть сахар и чай, мой осел сыт, жена со мной рядом, дети растут и умнеют. У меня все хорошо, и большего мне не нужно. Что мне до каких-то страданий?
Но хорошо ли в доме, одиноко стоящем посреди Вселенной? Если ты и твоя семья под полотняным шатром, затерявшимся в пустыне? Я заставил поправиться кузнеца.
– Хорошо, если по вечерам приходят друзья из шатра по соседству, если есть о чем потолковать и есть новости о пустыне…
Я же видел вас, не забывайте об этом! Видел, как вы сидели ночью вокруг костра, как жарили барашка, слушал всплески ваших голосов. Не спеша, с молчаливой любовью подходил я к вам. Да, конечно, вы говорили о детях: один растет, а другой болеет; говорили, конечно, и о доме, но без особого воодушевления. Зато как вы оживлялись, когда к вашему костру подсаживался странник, пришедший с караваном из дальних мест, и рассказывал о тамошних чудесах: о княжеских белых слонах, о замужестве девушки, чье имя едва вам знакомо, о переполохе в стане врагов. Он мог рассказывать о комете или обиде, о любви или мужестве в смертный час, о ненависти к вам или, напротив, участии. Множество событий соприкасалось с вами, пространство расширяло вас, и ваш собственный шатер, любимый и ненавистный, уязвимый и надежный, становился вам во сто крат дороже. Вас ловила волшебная сеть, и вы становились куда пространственней, чем были сами по себе…
Вам необходим простор, а высвобождает его в вас только слово.
Я вспомнил случай с беженцами-берберами. Мой отец поселил их отдельно, в небольшом селенье на севере от города. Он не хотел, чтобы они смешались с нами. Он был к ним добр: давал чай, сахар и полотно на одежду. Он не требовал от них никакой работы в уплату за свою щедрость. Кому еще жилось беззаботнее, и каждый из них мог сказать:
– Какое мне дело до чужих и далеких? У меня есть сахар и чай, мой осел сыт, жена со мной рядом, дети растут и умнеют. У меня все хорошо и большего мне не нужно…
Но кому они показались бы счастливыми? Мы изредка навещали их, когда отец учил меня.