Но и ты тоже прими меня. Мне нечего делать с другом, который не знает меня и требует объяснений. Не в моей власти передать тебе себя с помощью ветра слов. Я – гора. Гору можно созерцать, всматриваясь. Тачка вряд ли тебе в помощь.
Как же я объясню тебе то, что не было услышано твоей любовью? Как мне заговорить? Слова бывают недостойными, неблаговидными. Я рассказывал тебе о моих воинах в пустыне. Молча смотрел я на них вечером, накануне сражения. На них покоилось царство. Ради царства они завтра умрут. Смерть для них станет преображением. Я знал подлинность их рвения и преданности. Чем мне был в помощь хилый ветер слов? Все их жалобы на колючки, на скудный ужин, ненависть к капралу, горечь от собственной жертвенности?.. Так ли они должны были говорить! Но я не доверяю солдатам, которые говорят красиво. Если солдат готов умереть за своего капрала, он, скорее всего, не умрет, ему будет некогда, он творит чувствительные повествования.
Я не доверяю гусенице, влюбленной в крылья. Она не найдет времени наработать кокон. Я глух к ветру слов, и в моем солдате вижу то, что он есть, а не то, что он говорит. В сражении он прикроет капрала собственной грудью. Мой друг – это точка зрения, с какой он смотрит. Я должен услышать, откуда он говорит, ибо он – особое царство и неистощимый запас. Он может молчать и переполнять меня своим молчанием. Я могу смотреть его глазами, и мир для меня откроется иным. Но от моего друга я требую, чтобы он понимал, откуда говорю я. Только тогда он меня услышит. А слова все дразнятся и дразнятся, показывая друг другу язык…
CCXI
Мне опять довелось встретиться с пророком, у него жесткий взгляд, дни и ночи он раздувает священный гнев и вдобавок еще и косит.
– Нужно, – сказал он мне, – спасать праведников.
– Да, – сказал я, – ибо оснований для преследования их нет.
– Нужно отделить их от грешников.
– Да, – сказал я. – Самый совершенный должен быть возведен в образец. Лучшую статую лучшего из скульпторов ты ставишь на пьедестал. Ребенку читаешь лучшие стихи. В королевы выбираешь красивейшую из красивых. Ибо совершенство – стрелка, указывающая направление, стрелки необходимы, пусть не в твоих силах достигнуть совершенства.
Но пророк мой уже воспламенился:
– Когда будет создано племя праведных, спасти нужно будет только его и раз и навсегда покончить с порчей.
– Пожалуй, ты перехватил, – остановил я пророка. – Каким образом ты хочешь отделить цветы от дерева? Облагородить жатву, уничтожив навоз? Спасти великих скульпторов, отрубив голову плохим? Я, например, знаю только более или менее несовершенных людей, устремление к цветению и неторопливый рост дерева. И говорю тебе: в основании совершенства царства лежит бесстыдство.
– Ты возвеличиваешь бесстыдство!
– И твою глупость тоже, ибо хорошо, если добродетель предстает нам как желанное и достижимое улучшение. Мы должны создать образ праведника, пусть в жизни такого быть не может, во-первых, потому, что человек немощен, а во-вторых, потому, что полнота совершенства, где бы она ни осуществилась, влечет за собой смерть. Но хорошо, если предуказанный путь предстает в виде цели. То есть ты отправляешься в путь за недостижимым. В пустыне мне приходилось тяжко. И поначалу казалось, что сладить с ней невозможно. И тогда дальний бархан я преображал в долгожданную гавань. Я добирался до нее, и она теряла свое могущество. Тогда я перемещал счастливую гавань к горбатым холмам, что виднелись на горизонте. Доходил до них, и они теряли свою магическую власть. А я выбирал следующую цель. И так от цели к цели преодолел пески.
Бесстыдство свойственно либо простодушной невинности, например газелям, – просвети их – и получишь стыдливых скромниц, – либо тем, кто нарочито попирает стыд. Но и в бесстыдстве основа – стыд. Бесстыдство живет им и его утверждает. Когда идет пьяная солдатня, ты видишь: матери прячут дочерей и запрещают им выглядывать на улицу. Но если в твоем недостижимом царстве солдаты будут стыдливо опускать глаза, и их как будто не будет вовсе, и если девушки у тебя будут купаться в чем мать родила, ты не увидишь в этом ничего неподобающего. Но стыдливость моего царства вовсе не в отсутствии бесстыдства (целомудреннее всех покойники). Стыдливость в моем царстве – это внутреннее усердие, сдержанность, почитание себя и мужество. Целомудрие – сбережение собранного меда в предвкушении любви. И если по моим улицам шляется пьяная солдатня, она укрепляет стыдливость в моем царстве.
– Стало быть, ты поощряешь свою пьяную солдатню изрыгать мерзкие непристойности?!
– Случается, что я наказываю своих солдат, желая внушить им необходимость целомудрия. Но чем жестче мое принуждение, тем притягательнее для них распутство. Преодоление отвесной скалы слаще подъема на пологий холм. Победить сильного соперника приятнее, чем рохлю, который и не думает защищаться. Там, где существует понятие «снасильничать», тебя так и тянет дерзко взглянуть женщине в лицо. Я сужу о напряженности силовых линий в царстве по суровости наказания, которое призвано умеривать аппетиты. Если я перегораживаю горный поток, мне придется воздвигнуть стену. Стена эта – свидетельство моего могущества. Но для пересыхающей лужицы мне хватит и картонной перегородки. На что мне кастрированные солдаты? Я хочу, чтобы они всей силой напирали на мою стену, чтобы были мощны и в грехе, и в добродетели, которая есть не что иное, как облагороженный грех.
– Так что же, тебе по нраву их пороки? – возмутился пророк.
– Нет. Ты опять ничего не понял, – ответил я ему.
CCXII
Мои тупые, очень тупые жандармы решили мне помочь.
– Мы нашли причину порчи в царстве. Виной всему одна секта, нужно истребить ее.
– А как вы узнали, что эти люди принадлежат к секте?
И жандармы рассказали мне: оказывается, эти люди поступают одинаково, они схожи между собой по таким-то и таким-то признакам, и они указали мне место их сборищ.
– А как вы догадались, что именно они причина порчи нашего царства?
И жандармы рассказали мне о совершенных ими преступлениях, о взяточничестве, насилиях и трусливой подлости.
– Я знаю другую, еще более опасную секту, которую никому пока еще не удалось разоблачить.
– Какую секту?! – вскинулись мои жандармы.
Ибо жандармы родились на свет, чтобы действовать кулаками, и от недостатка деятельности кулаки у них усыхают.
– Секта меченых, у них на левом виске родимое пятно, – ответил я.
Жандармы мои не поняли и заворчали. Жандарму, чтобы бить, понимать ведь необязательно. Он ведь бьет кулаком, а кулакам не положено мозгов. Но один из них – в прошлом плотник – кашлянул разок, другой.
– Ничем эти меченые между собой не схожи, и нигде они не собираются.
– Да, не собираются, – согласился я. – Но это-то и опасно. Они незаметны. Однако стоит мне издать указ, который обнаружит их для общества, и общество осудит их, ты увидишь, они будут держаться вместе, селиться рядом, возмущаться против справедливого народного гнева, и всем станет ясно, что они принадлежат к одной секте.
– Так оно и есть, – согласились мои жандармы.
Но бывший плотник снова кашлянул:
– Я знаю одного такого. Он человек мягкий. Широкой души. Честный. Он получил три ранения, защищая царство.
– Очень может быть, – согласился я. – Если женщинам свойственна ветреность, неужели не найдется среди них ни одной рассудительной? Оттого что генералы громогласны, разве нет среди них ни одного застенчивого? Мало ли какие бывают исключения? Заметив пятно на виске, покопайся в прошлом этого человека. Ты увидишь: он – как все, а значит, как все меченые, виновен во всевозможных преступлениях: похищениях, насилиях, взяточничестве, предательстве, обжорстве, бесстыдстве. Ты же не станешь утверждать, что все остальные меченые не знают этих пороков?
– Знают! Знают! – закричали жандармы, и у них зачесались кулаки.
– Когда на дереве гниют апельсины, кого ты обвинишь – дерево или апельсины?