— Тогда мы сами напишем ей от вашего имени.
— Кто это «мы»?
— Я и кое-кто из однокашников Ивонны. Сложилась такая компания, держимся вместе вот уже сколько лет, но это я вам объяснять не стану. Нам нужно только, чтоб Ивонне было за что зацепиться и кому ответить. Понятно, никто из нас не может выступить в такой роли…
— Слушайте, что за ерунда — писать от моего имени! И что писать-то?
— Не бойтесь. Мы составим этакое возвышенное послание, какое вы никогда не сумеете…
— Спасибо за комплимент, но ведь это обман!
— Простите, разве я похож на жулика? Судить о том, обман ли гуманный акт спасения человека, предоставьте мне.
— А если она и впрямь вернется? И сядет мне на шею?
— Вы переписывались с Ивонной тогда, десять лет назад?
— Писать девчонкам? Никогда!
— Тем лучше. Если она явится к вам с претензиями, вы играючи докажете, что и почерк-то не ваш, просто кто-то нагло воспользовался вашим именем…
— Не знаю, все это кажется мне довольно жестокой шуткой.
— А вам-то что до этого? Никаких шуток тут нет, а о том, жестоко ли это, тоже предоставьте судить мне. Весь риск беру на себя: если девчонка вернется, я сам все с ней улажу. От вас мне нужно одно: когда она ответит, передайте ее письмо мне. Хотите, прочитайте сами, чтобы увериться — переписка будет совсем невинная. Или отдайте не читая, ничем не обременяя своей совести,
— Да, но… мне вовсе не хочется переписываться с кем-либо на Западе…
— Но что же дурного в желании вернуть домой гражданина нашей республики?
В буфет забрел звукооператор Карел.
— Подсаживайся к нам со своими сосисками! Это Карел Патек, а это — пан профессор Крчма. Помнишь ту блондинку с шикарной фигурой, она тогда в четвертой студии проходила проверку голоса?
— Пан режиссер, здесь побывало столько блондинок…
— Ивонной звали. Ивонн было не так уж много. Еще покойный Куриал был при этом.
— Постой, что-то смутно… Роскошный экземпляр, да? Но бревно, каких мало. Вся в мандраже. Сейчас вспомнил— какие-то стишки декламировала, в них еще все повторялось… ну да, вот это: «Жду, не дождусь… освобожденья»! А мы ждали, когда эта пытка кончится…
— Пятьдесят две горьких баллады Роберта Давида! С чего этот профессор так обрадовался?
— У меня тогда сдали нервы, и я сбежал, — сказал Шмерда. — А теперь молодая дама в Западной Германии. Тебе же не привыкать к разным неприятностям — вот и позволь ей прислать на твой адрес ответ на письмо, которое напишет этот пан…
— С какой стати?
— Доброе дело сделаешь, я тебе потом объясню.
— Ты, значит, за?
— Ага.
Карел недоверчиво всмотрелся в лицо «этого пана».
— Письмо так письмо, черт с ним. Пускай присылает. Та девица прямо обжигала, до чего хороша.
Теперь свет упал на лицо «этого пана», и стало видно, что половина его густой рыжей гривы уже седая. Глубокие морщины у губ скрывались под валиком столь же густых, буйных усов. Очень характерная лепка головы. Шмерда представил на ней солдатскую фуражку австрийской армии времен первой мировой войны. В молодые годы «этот пан» мог бы играть капрала, который безжалостно гоняет свою команду, а потом с безрассудной отвагой ползет за раненым солдатиком, повисшим на колючей проволоке, и получает пулю в лоб. Такая роль отлично подошла бы ему, впрочем, как и многие другие. Вот чего он не смог бы играть, так это малодушное ничтожество…
— Спасибо вам обоим, друзья. Как хорошо, что люди еще способны помогать друг другу.
Оба киношника долго смотрели в спину Крчмы, когда он уходил, унося адрес Карела Патека.
— Этот мог бы у нас кое-что и сыграть, — к радости Шмерды, подумал вслух Патек. — Тип этакого юродивого. Он и в самом деле блаженный какой-то.
Шмерда, не отрывая взгляда от двери, закрывшейся за этим странным учителем, возразил:
— А может, и нет…
И задумчиво затянулся сигаретой.
Совместные с Крчмой возвращения с музыкальных четвергов овеяны каким-то особым настроением, размышлял Пирк. В крови твоей еще звучит музыка, а музыка, как говорится, сближает: значит, Роберт Давид — музыкант куда ближе тебе, чем Роберт Давид — старший товарищ.
— Что побуждает нас собираться раз в неделю и пиликать Гайдна или Вивальди — мне понятно; но что заставляет профессора Мерварта являться к нам и тихо сидеть этаким гномиком, совсем утонув в кресле, отчего приходится остерегаться, как бы по нечаянности не сесть на него?
Крчма, не останавливаясь, глянул на Пирка через плечо.
— Такой же вопрос возник в свое время у меня, только я-то спросил самого Мерварта. Он тоже не сразу нашел ответ. А подумав, сказал: «Вероятно, потому, что с возрастом все мы утрачиваем способность испытывать первозданную, детски чистую радость. Но именно такое отстранение, такую детскую радость я нахожу в вашем музицировании куда больше, чем в концертах. Я люблю не готовые формы, а хаотическую взволнованность творчества. Единственное, что еще может пробуждать отклик в очерствелой душе, — прелесть несовершенства».
— Внуков у него нет? — спросил Пирк.
Крчма засмеялся. Навстречу им шла женщина, таких называют «бабуля», несла в ведерке огромный букет роз, Крчма остановил ее:
— Продайте мне одну розу, пани, — цветочные магазины уже закрыты.
— Не могу: цветы заказаны одним ночным рестораном.
— Но мне очень нужна роза. А у вас, по-моему, доброе сердце,
Женщина заколебалась, но потом отдала розу Крчме.
— Продайте еще одну!
— Не морочьте мне голову! Я их в бар несу, и роз должно быть ровно пятьдесят.
— А вы скажите, что вам дали только сорок восемь, Роза испокон веков — благородный символ красоты и в своем роде священна. В общем-то, ей бы следовало быть выше людских споров…
Оглушать такой риторикой простую «бабулю»! Да ведь она подумает — он просто насмехается над ней! Но, к изумлению Пирка, в руках Крчмы оказалась и вторая роза, которую тот немедленно протянул продавщице:
— Эта — для вас.
— Как же так? И что мне с ней?.. — ошеломленно залепетала та.
— Поставьте в вазочку или выкиньте — это уж ваше дело. Спасибо — и до свиданья.
— Зачем вам роза-то? — спросил Пирк, когда они отошли на несколько шагов.
— Мы ведь к Миши идем, верно?
Пристыженный Пирк хлопнул себя по лбу и в ближайшем ресторане купил бутылку вина.
Мишь встретила их бурно, поцеловала Роберта Давида за розу. Он смущенно мялся в прихожей, пока сам Мариан не вышел встретить гостей.
В комнате на столе стоял букетик, рядом с ним бокалы, наполовину уже осушенные. Из кресла поднялся еще один поздравитель (или случайно заглянувший гость?): Камилл.
— Смотрите, что мне подарил Мариан! — Мишь с гордостью показала отличную кинокамеру заграничного производства. — Ею можно щелкать и отдельные кадры, а стало быть — кукольные фильмы. Можно не только снимать тряпичного Деда Всеведа, но и сделать вам на память превосходный портрет — чтоб знали, как хороши вы были в молодости!
Выпили в ее честь, пожелали счастья ко дню рождения, а на будущее — много солнца и успехов. Мишь несколько задумалась над заключительными словами пожелания. Обвела взглядом гостей и обратилась к Крчме:
— Вот, пан профессор, какая тут собралась компания: половина нашей Семерки. Разменяли мы четвертый десяток, а трое из нас — с неоконченным высшим! — (Намерения-то у девчонки добрые, только способ выражения не очень счастлив, хотя сегодня ее счастливый день…) — Однако между мною и вами двумя, Павел и Камилл, есть разница: вы перспективны, я же окончательно потерпела крах. Так ваше здоровье, друзья студенты! Она долила вина в бокалы и подняла свой.
— Ты уже много выпила, да? — внимательно пригляделся к ней Крчма.
— У меня же день рождения!
— Ну, моей перспективе можешь не слишком завидовать, — заговорил Пирк. — Поезда водить я кончил, как раз когда переходили на электрическую тягу! Ни тебе сажи, ни холода — стой себе в белой рубашке при галстуке! Теперь мне остается лишь капелька надежды, что кто-нибудь тайком пустит меня к машине — как я тогда пана профессора…